
Онлайн книга «Дети мои»
Что за странные речи вел прекраснолицый горбун? Что за слова использовал? Это не был бессвязный бред сумасшедшего, в речах определенно имелись и смысл, и логика; более того, казалось, все диковинные слова и выражения были понятны даже тугодуму Бёллю, по крайней мере, не вызывали у него удивления. Судя по всему, мир за семь лет изменился весьма и весьма существенно. Где же в этом изменившемся мире добыть полплошки молока? – Я вот что хотел спросить… – Бёлль помялся, повздыхал тяжело, собираясь с мыслями, затем решился. – Положим, про Кёльнский собор говорить нельзя. А про какой тогда можно? Если человек с оглоблю вымахал – какими словами его описать, чтобы понятно было? Горбун, вернувшийся было к своим бумагам, вновь поднял взгляд. Лицо его внезапно озарилось радостью, глаза расширились, взор просветлел. – Ах, какая тема! – зашептал восторженно. – Замена фольклорных форм… – Схватил карандаш, по-птичьи зажал его в скрюченных пальцах и начал царапать что-то в своих бумагах. – Да, Бёлль, тысячу раз – да! Он бормотал еще что-то, невнятно и сбивчиво, и все писал, и поддакивал самому себе, и улыбался нервически, словно стоял на пороге какого-то открытия и боялся не успеть записать мелькнувшую в голове важную мысль. Наконец бросил карандаш на стол и рассмеялся. Подвижное лицо его так быстро меняло выражения – мгновенно переходя от презрительной суровости к гневу, от гнева к искренней радости, – словно был он малым ребенком, еще не научившимся скрывать чувства от окружающих. Так же стремительно проступала и исчезала на этом лице и природная красота: то являясь в полной мере, то скрываясь за уродливой маской морщин и мускульного напряжения. – Браво, Бёлль! – закричал громко (даже огонек в керосиновой лампе вздрогнул, и тени на стенах избы колыхнулись торжественно). – Не зря тебе общественность козье стадо доверила. Правильно мыслишь, по-советски! – Так что говорить-то? – осторожно напомнил тот. – Про верзил с дылдами? – Говори: высокий, как кремлевская башня в Москве! – Так я в Москве-то не был. И башни кремлевской – не видел никогда. – А вот это как раз и не важно! Просто поверь мне, Бёлль. Эта башня прекраснее, чем все церкви мира, вместе взятые: отстроена из алого кирпича, окна хрустальные, шпиц изумрудный, а по шпицу – узоры золотые блещут. Кёльнский собор твой, чумазый от старости, со всеми его щербатыми куполами и обвалившимися крестами, легко поместится в одном ее шатре… Скажи, а ты смог бы для меня написать еще несколько местных выражений? Каких-нибудь пословиц, скороговорок, шуточек? Все, что вы тут используете в Гнадентале? – На разговоры я не мастер, – смутился Бёлль. – А на писанину тем более… – Ладно, – легко согласился горбун. – Опишем ваш фольклорный фонд другими, более подходящими для этого интеллектуальными силами… Спокойной ночи, товарищ. Бёлль развязал Баху руки, толкнул к выходу; на лице его читалось явное неудовольствие: не дождался должной расправы над вором. А Бах – и сам толком не понимая, что делает, – выскользнул из-под тяжелой Бёллевой ладони, метнулся к столу, схватил карандаш и на первом попавшемся листке бумаги стал торопливо черкать гнадентальские пословицы и поговорки, посыпавшиеся из памяти. Кануть в Волгу – пропасть без вести. Таскать воду в Волгу – заниматься бесполезным делом. – Стоять! – грозно крикнул горбун Бёллю, который кинулся было следом и хотел сгрести в охапку дерзкого вора. – Стоять и смотреть! В тазу Волгу переплыл – о том, кто излишне бахвалится. Этот и до Каспия дойдет – о наглом и напористом человеке. Из-под скрипящего грифеля вылезали на бумагу червячки букв, складывались в длинные фразы. Как давно Бах не писал! Поначалу пальцы едва слушались, строчки были кривы и корявы; но скоро рука обрела былую твердость, буквы постройнели и выровнялись. Много воды утечет в Волге – о том, что нескоро сбудется. Когда Волга вверх потечет – о том, что никогда не случится. Все реки текут в Волгу. Все реки текут в Рейн (используется реже). – Прелесть какая, – возбужденно бормотал горбун, заглядывая Баху через плечо. – Волга – это замечательно, это очень даже правильно. А вот Рейн из речи придется выполоть, Рейн в Советской России без надобности… Бах все писал и писал, с удивлением ощущая, как загрубевшая рука наполняется давно позабытой радостью и силой. Место на листе закончилось, и он перешел на другой; кажется, там уже были какие-то записи, но Бах, не обращая внимания, выводил строчки поверх, наискосок и поперек этих записей – все быстрей и быстрей. Верблюжьи края (шуточное, о степи). Немного дерьма не помешает (также шуточное). Грифель треснул и обломился, но рядом тотчас возник другой карандаш. Бах взял карандаш – кажется, из руки горбуна – и продолжил писать. Фразы ложились на бумагу одна за другой. Листы сменяли друг друга один за другим. Слова исторгались из Баха – впервые за долгие годы – пусть не произнесенные, но выведенные на бумаге, а значит, излитые вовне и понятые другими людьми. Он писал быстро и жадно – как пьет воду измученное жаждой животное, как глотает воздух едва не утонувший человек. Случись рядом что-то – загорись дом или обвались крыша, – Бах бы и тогда не поднял головы, не повел бы бровью; так и стоял бы, неудобно согнувшись у низенького стола, и выводил бы на белом фоне черные буквы, сплетая их в слова, а слова – во фразы. Одно за другим, одна за другой. Драчливый, как из Зельмана. Жадный, как из Швабии. Простодушный, как из Гнаденталя. – Зельман – это где? – шепотом осведомился горбун у Бёлля. – Ниже по Волге, за Покровском. – Тогда можно оставить. А вот Швабию придется изъять из оборота. Когда грифель исписался вконец, до дерева, Бах остановился. Голове его было легко, дышалось свободно, будто стоял он не в низкой избенке, пропитанной удушливым запахом мужского дыхания и керосина, а на волжском обрыве, обдуваемый прохладными ветрами. Рука наполнилась такой силой, что могла бы одним движением пальцев переломить карандаш или, к примеру, поднять за шкирку горбуна, с интересом изучавшего исписанные Бахом листы. – Вор с каллиграфическим почерком, – с удовлетворением заключил горбун, поднимая веселые глаза. – Интересный поворот. – Узнал я его, – Бёлль взял со стола керосиновую лампу и поднес к лицу Баха. – Сначала не признал, за бородой-то. А теперь вижу: точно, шульмейстер наш бывший, по фамилии Бах. Сгинул он давно. Говорили, в Бразилию подался, дочь свою единородную замуж взял. Еще говорили – богачом стал: на золоте ест, на шелках спит, бархатом укрывается. А он – вот, пожалуйте: бороду русскую отпустил, косицу киргизскую. И нищебродит, молоко по ночам таскает. Даром что культурный. |