
Онлайн книга «Дневник. 1901-1921»
[С новой страницы, после вырванных листов. – Е. Ч.]. Бедные дети. Встать утром – и один чай! Бобе насилу наскребли какие-то два ломтика в дорогу! Коля сейчас сочинил четверостишие: Чтоб помочь икоте, Котик, Разотри-ка свой животик, Чтобы съеденное там Разместилось по местам. Пасхальная ночь. С 30 апреля на 1 мая. Зазвонили. Складываю чемодан. Завтра еду. Ну ж и странный день! Если бы у Соломона Грушевского сегодня не делали обрезания сыну, я умер бы с голоду. Но увидев у его дверей экипаж и расспросив кучера, в чем дело, я поднялся к Соломону Грушевскому – и был угощаем мацой, лепешками, кофеем. Произошло это так: утром – я почти не ел ничего. Писал целую кучу бумаг для Горького – чтобы он подписал. Потом в Дом Искусств: продиктовал эти бумаги Коле, он писал их на машинке. По дороге вспоминал, как Пильняк ночью говорил мне: – А Горький устарел. Хороший человек, но – как 1921 писатель устарел. Из Дома Искусств – к Горькому. Он сумрачен, с похмелья очень сух. Просмотрел письма, приготовленные для подписи. «Этих я не подпишу. Нет, нет!» И посмотрел на меня пронзительно. Я залепетал о голоде писателей… «Да, да, вот я сейчас письмо получил – пишут» (он взял письмо и стал читать, как мужики из деревни в город несут назад портьеры, вещи, вышивки, которые некогда они выменяли на продукты, – и просят в обмен – хлеба и картошки). Я заговорил о голоде писателей. Он оставался непреклонен – и подписал только мои бумаги, а не те, которые составлены Сазоновым и Иоффе. Оттуда я к Родэ. Гигант, весь состоящий из животов и подбородков. Черные маслянистые глаза. Сначала закричал: приходите во вторник, но потом, узнав, что я еду завтра, милостиво принял меня и даже удостоил разговора. Впрочем, это был не разговор, а гимн. Гимн во славу одного человека, энергичного, благородного, увлекающегося, самоотверженного, – и этот человек – сам Родэ. – У меня капиталы в City Bank, в Commercial American Trust… [166] и т. д. Я человек независимый. Мне ничего не нужно. Я иностранный подданный и завтра же мог бы уехать за границу – и жил бы себе припеваючи… Но меня влечет творчество, грандиозный размах. Что будут делать мои ученые (он раз восемь сказал «мои ученые»). Я все создал сам, я начал без копейки, без образования, а теперь у меня миллионы долларов, вы понимаете? – теперь я знаю 8 языков – и т. д., и т. д. Когда я уходил от него, он (не фигурально) похлопал меня по плечу и сказал: – Жаль, что уезжаете. Я бы вас угостил. Я всегда почитал ваш талант. Квартира у него длинная, узкая. Есть лакей, которому он сказал: – Можешь идти. Но в 12 час. придешь одевать меня к заутрене. В гостиной куличи и выпивка. – Это для прислуги, – сказал он. И действительно, приходили какие-то люди, и он наделял их куличами. 1-ое мая. Поездка в Москву. Блок подъехал в бричке ко мне, я снес вниз чемодан, и мы поехали. Извозчику дали 3 т. рублей и 2 фунта хлеба. Сидели на вокзале час. У Блока подагра. За два часа до отбытия, сегодня утром, он категорически отказался ехать, но я уговорил его. Дело в том, что дома у него плохо: он знает об измене жены, и я хотел его вытащить из этой атмосферы. Мы сидели с ним на моем чемодане, а на площади шло торжество – 1-го мая. Ораторы. Уланы. Он встал и пошел посмотреть – вернулся: нога болит. В вагоне мы говорили про его стихи. – Где та, которой посвящены ваши стихи «Через 12 лет»*. – Я надеюсь, что она уже умерла. – Сколько ей было бы лет теперь? Девяносто? – Я был тогда гимназист, а она – увядающая женщина. Об Ахматовой: «Ее стихи никогда не трогали меня. В ее “Подорожнике” мне понравилось только одно стихотворение: “Когда в тоске самоубийства”», – и он стал читать его наизусть. Об остальных стихах Ахматовой он отзывался презрительно: «– Твои нечисты ночи. Это, должно быть, опечатка. Должно быть, она хотела сказать: Твои нечисты ноги. Ахматову я знаю мало. Она зашла ко мне как-то в воскресение (см. об этом ее стихи), потому что гуляла в этих местах, потому что на ней была интересная шаль, та, в которой она позировала Альтману. И какая у нее неуверенная дикция: Чтобы кровь из сердца хлынула Поскорее на постель. После «хлынула» нужно поставить запятую и получится: Чтобы кровь из сердца хлынула, — Поскорее – на постель. Какое неприличие». Рассказывал о Шаляпине – со слов Монахова. Шаляпин очень груб с артистками – кричит им неприличное слово. Если те обижаются, Исайка им говорит: – Дай вам Бог столько долларов получить за границей, сколько раз Федор Иванович говорил это слово мне. Говорил о маме: – Мама уезжает в Лугу к сестре. Там они поссорятся. Не сейчас. Через месяц. – Вы ощущаете как-нб. свою славу? – Ну, какая же слава? Большинство населения даже фамилии не знает. Так мы ехали благодушно и весело. У него болела нога, но не очень. С нами были Алянский* и еще одна женщина, которая любила слово «бесительно». Ночью было бесительно холодно. Я читал в вагоне O’Henry. 2 мая. В 2 часа мы приехали. На вокзале никакой Облонской. Вдруг идет к нам в шелковом пребезобразном шарфе беременная и экзальтированная г-жа Коган. «У меня машина. Идем». Машина – чудо, бывшая Николая Второго, колеса двойные, ревет, как белуга. Добыли у Каменева. Сын Каменева с глуповатым и наглым лицом беспросветно испорченного хаменка. Довезли в несколько минут на Арбат к Коганам. У Коганов бедно и напыщенно, но люди они приятные. Чай, скисшая сырная пасха, кулич. Входит с букетом Долидзе. Ругает Облонскую, устроительницу лекций. Я иду к Облонской. Веду ее на расправу к Коганам. Совещаемся. Все устраивается. Беру чемодан и портфель и с помощью Алянского и Когана (которые трогательно несут эти тяжести) устраиваюсь у Архипова. Комнату мне дают темную, грязную, шумную. У Архипова много детей, много гостей, много еды. Какая-то баба в окно поет ребенку: Солнышко, солнышко, Полети на небо, Там твои детки Кушают котлетки. 3 мая. Спал чуть-чуть, часа 3. Непривычное чувство: сытость. Мудрю над лекцией о Блоке – все плохо. Не знаю, где побриться. Дождь. Колокола. Пишу к Кони. Лекция вышла дрянь. Сбор неполный. Это так ошеломило Блока, что он не хотел читать. Наконец, согласился – и механически, спустя рукава, прочитал 4 стихотворения. Публика встретила его не теми аплодисментами, к каким он привык. Он ушел в комнату – и ни за что, несмотря на мольбы мои и Когана. Наконец, вышел и прочел стихи Фра Филиппе Липпи по-латыни, без перевода*, с упрямым, но не вызывающим лицом. |