Книга Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait, страница 18 – Михаил Герман

Авторы: А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ч Ш Ы Э Ю Я
Книги: А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ы Э Ю Я
Бесплатная онлайн библиотека LoveRead.me

Онлайн книга «Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait»

📃 Cтраница 18

Отвращение вызвали и легкость пера, и фиоритуры, и некоторый переизбыток мало любимого издательством формального анализа. Отвращение вызвало, словом, и то, что было в рукописи плохо, и то, что было вовсе не дурно. И я бы, наверное, принял все это с большей покорностью, если бы не один телефонный звонок.

Иллюстрация к книге — Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait [i_030.jpg]

Антонина Николаевна Изергина. 1950-е


Позвонила почтенная дама из Эрмитажа, писавшая «внутреннюю рецензию» на моего «Писсарро». У меня были и остались все основания относиться к ней с уважением, но здесь она оказалась, видимо, в какой-то сложной для себя ситуации. До сих пор не понимаю, что подвигло ее на этот звонок, надеюсь, простая порядочность, возможно, осторожность. «Вы понимаете, мне рукопись в принципе нравится, но в редакции попросили, чтобы я написала пожестче. Только вы не говорите никому о моем звонке — я не могу портить отношения с издательством». (Потом я присмотрелся к моему экземпляру рецензии, там отчетливо виднелись следы поспешных исправлений, сделанных, видимо, уже прямо на столе редактора, исправлений именно в сторону более жестоких выводов.)

После длительных разговоров с директором и главным редактором я все же согласился «доводить» рукопись. Хотелось, чтобы книгу напечатали, тем более теперь обещали аванс. Мы с обеими дамами — редактором и рецензентом — собирались в Эрмитаже и страница за страницей что-то меняли и исправляли. Было достаточно неловко и неприятно — одну я очень раздражал, другая меня едва не предала. Случился и конфуз: обе стали глумиться над цитатой из великого Вентури, не заметив, что это Вентури, а не Герман.

Именно тогда случилась у меня единственная встреча с той самой Антониной Николаевной Изергиной, блистательной эрмитажницей, о которой был случай упомянуть, когда шла речь о выставке московских «левых» художников в ЛОСХе.

В шестидесятые годы как мои коллеги, так и я, — молодые тогда историки искусства (кроме тех, кто служил в Эрмитаже) — с Антониной Николаевной Изергиной знакомы не были, но наслышаны о ней были все.

У меня нет права на сколько-нибудь пространные и тем паче глубокие воспоминания о ней. И все же вспышки памяти, с нею связанные, так резки, а восхищение мое столь серьезно, что я рискую написать о нашей единственной встрече несколько слов.

Мы случайно встретились с нею на шумном трамвайном перекрестке, на углу Восьмой линии и Среднего. Я поклонился, она сама меня остановила. Мне и в голову не приходило, что Антонина Николаевна знает о не слишком элегантной истории с моей рукописью. И вдруг она — небожительница — с божественной своей простотой сказала мне (мальчишке еще, в сущности) такие важные слова, так точно, безжалостно и сухо выразила собственное мнение о происшедшем и даже о своей коллеге (не упоминая ее имени, конечно), ничуть не опускаясь до мелочных суждений, но поставив все на свои места, что с души моей, что называется, свалился камень и я снова поверил в справедливость. Сама Антонина Николаевна Изергина помогла мне — чужому и малознакомому юнцу.

Вот и все. С тех пор минуло полвека.

Надеюсь, все же этого достаточно, чтобы такая «вспышка памяти» нашла свое место на страницах книги.

Третий разговор с редактором и рецензентом оказался последним. Может быть, и встреча с Антониной Николаевной мне помогла. Я не выдержал. Почувствовал себя шлюхой. Написал директору письмо, что отзываю рукопись.

И вот тут — нежданно-негаданно — «гром пошел по пеклу». Мне стали звонить, что называется, «третьи лица»: «Зачем, так не поступают, вы губите большой труд». Вдруг выяснилось (согласно тем же «третьим лицам»), что рукопись не так уж плоха и даже местами хороша, а может быть, даже и не местами, что монография о Писсарро своевременна и нужна издательству, что все это скорее недоразумение, что не стоит раздувать конфликт. Из издательства мне прислали письмо даже несколько просительное.

Моя робкая принципиальность оказалась диковинкой: не случалось такого, всем хотелось печататься, авторы неизменно покорствовали. Был ли я таким уж принципиальным, или просто «взыграло ретивое» — не суть важно. Резонанс любопытен. Было впечатление — в редакции сильно растерялись. Собирались потешиться и заболтать конфликт, а автор назвал все своими именами.

Что, собственно, случилось? Казалось бы, мелкая история: поднял на этические высоты обыденную издательскую склоку, а книгу не издал и рухнул в давно невиданную нищету. «И все же, все же, все же». Осталось что-то чрезвычайно для меня важное. Понял, что в этой жизни необходимо совершать поступки, возможно никому, кроме самого тебя, не заметные, уметь отказываться от того самого «стыдненько, но сытненько». К тому же увидел и узнал многое не столько даже о людских слабостях, сколько о трусости мелкого советского истеблишмента, совершенно не приспособленного воспринимать простые и жесткие по отношению к нему поступки.

Шел март 1967-го. Год начинался мрачно. В январе умер отец, еще почти молодым, всего пятидесяти семи лет. Я не видел его четверть века, были мы чужими. На похоронах я был не нужен, и истерическое сочувствие малознакомых людей, с искаженными лицами меня обнимавших, было тягостным. И — неловкость за собственное бесчувствие.

Сколько угодно мог я тешить свое мелкое честолюбие, но полгода потрачено зря, книжка приказала долго жить, денег в доме не стало. Все, что чудилось моим богатством и преимуществом, — две толстенькие книжки, поездка в Париж — сделало меня слишком самодовольным и еще более беспомощным. Писать по-старому не получалось, новой, своей интонации — не было. Я бросился исполнять другое свое обязательство, которое подсознательно откладывал, — с московским «Искусством» у меня был договор на книжку о Ватто. Там недавно открыли новую серию «Жизнь в искусстве», и добрейший Александр Абрамович Каменский меня порекомендовал, благо книжки мои ему нравились.

Вот тут-то вся моя детская самонадеянность вкупе с непереваренным опытом первых двух книг и любовью к изящному слогу жестоко мне отомстили.

Так невыносимо красиво я не писал еще никогда.

«Итак, читатель, зажжем восковые свечи перед картинами Антуана Ватто. Пусть их огни, вздрогнув в старом лаке…»

Этой фразой я начал первую главу еще одной моей несостоявшейся книжки: Булгаков совершенно овладел моим воображением.

Еще в 1962-м, когда «Домье» был в типографии, в серии «ЖЗЛ» вышла его книга «Жизнь господина де Мольера».

Были, конечно, ученые, знавшие о Мольере больше, чем Булгаков, не все книги и тем паче архивы были ему доступны. Но он умел отовсюду — и из собственного воображения, конечно, — извлекать такие фейерверки живых подробностей жизни Мольера и его времени, которых ни в одном архиве сыскать было немыслимо. Могучая интуиция придавала его перу некую отважную грацию: его догадки порой убедительней исторических фактов.

«Жизнь господина де Мольера» привела меня в восторг и погрузила в тоску — впервые я почувствовал, что жизнеописание может быть гениальной литературой. Свободной, виртуозно написанной, с собственной неповторимой интонацией. Понял, что вовсе не степень эрудиции, знакомство с архивами или даже путешествие во Францию определяют удачу автора — Булгакова за границу так и не пустили, — а талант, только талант, интуиция, блеск пера и опять-таки свобода, способность писать, ни на что не оглядываясь, доверяя лишь собственному божественному дару. Понял не до конца, но ощущение собственной малости стало меня мучить.

Реклама
Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь