
Онлайн книга «Александр Первый»
О поездке моей к вам ничего не могу еще ныне сказать; благодарю и чувствую в полной мере ваши милости. Я прошу Бога не о себе, а о вашем здоровье, которое необходимо для отечества в нынешнее бурное время. Описание о злодейском происшествии пришлю после, если силы мои укрепятся. Легко может быть сделано сие происшествие и от постороннего влияния, дабы сделать меня неспособным служить вам и исполнять свято вашу, батюшка, волю, а притом, по стечению обстоятельств, можно еще, кажется, заключить, что смертоубийца имел помышление и обо мне, но Богу угодно было, видно, за грехи мои оставить меня на мучение. Обнимая заочно колени ваши и целуя руки, остаюсь несчастный, но верный ваш до конца жизни слуга». На следующий день после разговора с императрицей об Аракчееве, сидя у себя один в кабинете, государь перечел это письмо и задумался. Нет, не приедет. Сколько бы ни звал, ни умолял, ни унижался, – не приедет. Из двух друзей своих – его, государя, и Настасьи Минкиной, – сделал выбор окончательный. «Никого любить не может; не злой и не добрый, а никакой, пустой, ничтожный. Кажется, что он есть, но его нет…» Так вот кого тридцать лет он считал своим другом единственным. Ну что же, больно? Нет, не больно, а только жутко смотреть, как иголка в бесчувственное тело втыкается. А что, если вдруг почувствует боль? Ведь близко к сердцу? Не слишком ли к сердцу близко? Да, «время бурное»» – это и он, Аракчеев, знает. А вон и Клейнмихель, доносит: «Я обращаю особенное внимание на следствие, дабы открыть начальный след злодеяния, уверен будучи, что здесь кроется много важного. Вчерашний день получил я с почтою из Петербурга записку, никем не подписанную, под заглавием: О истинном и достоверном. Записка сия заключает в себе мнение благомыслящих людей о происшествии, в Грузине бывшем, и злодейский заговор подполковника Батенкова». Батенков – один из них, членов тайного общества. «Это – они – начинается!» – подумал государь при первом же известии об убийстве в Грузине. Что начинается, знал и по другим доносам. Медлить нельзя: не сегодня завтра вспыхнет бунт. Хотел уничтожить заговор; для этого и звал Аракчеева – и вот Аракчеев сам уничтожен. Когда еще надеялся, что он приедет, начал писать для него записку о тайном обществе; теперь захотелось прочесть. Вынул ее из шкатулки и стал читать. Был четвертый час пополудни, день солнечный, ясный. Вдруг потемнело, как будто наступили внезапные сумерки. Густой, черно-желтый туман шел с моря. Так темно стало в комнате, что нельзя было читать. Позвонил камердинера, велел подать свечи. Не заметил, как туман рассеялся, опять стало светло, а свечи горели, ненужные. Вошел камердинер Анисимов. – Чего тебе, Егорыч? – Не прикажете ли свечи убрать, Ваше Величество? Если кто со двора увидит, нехорошо подумает… Глядя на дневное тусклое пламя свечей, государь старался что-то вспомнить. «Ах, да, свечи днем – к покойнику…» – Ну что ж, убери, пожалуй. Егорыч подошел к столу, задул свечи и унес. Государь хотел было опять приняться за чтение, но уже не мог. Вдруг вспомнились ему петербургские чуда и знамения, смешные страшилища. – А туман-то какой, видели? Совсем как в Петербурге, – сказала государыня, входя в комнату. – Да, совсем как в Петербурге, – повторил он задумчиво и, взглянув на нее, спросил: – Что с вами? – Ничего… Я вам помешала? Вы заняты? – Lise, что с вами? Вам нездоровится? – Да нет же, нет, право, ничего. Утром гуляла пешком и, должно быть, устала немного… Стояла перед ним, потупившись, не глядя на него, вся бледная, с поникшей головой, с руками, бессильно повисшими. Он взял их в свои и целовал, и смотрел на нее с тою вкрадчивою нежностью, которой она не умела противиться. – Ну скажите правду, будьте умницей! – Вы едете в Крым? – проговорила она и покраснела, как виноватая. – В Крым? Да, может быть… Так вот что… А кто вам сказал? – Волконский. – Дурак, старая сплетница! Я нарочно вам не говорил. Сам еще не знаю наверное… А уж теперь ни за что не поеду! – Почему теперь? Из-за меня? – Нет, мне самому не хочется. Не знаю отчего, но я не могу подумать об этой поездке без ужаса… Посмотрела на него и вдруг поверила, обрадовалась. – Зачем же едете? – Да вот глупость сделал, Воронцову обещал, а он поторопился. Все готово, ждут, съемки сделаны, маршруты назначены… Когда он сказал «маршруты» – слово заветное, – поняла, что он решил ехать. – Ну и поезжайте, поезжайте, конечно, – сказала, улыбаясь через силу. Быть ему в тягость, висеть у него на шее, – нет, лучше все, чем это. – Не надолго ведь? – Я думал, дней на десять, на две недели, самое большее… – Ну вот, видите, стоит говорить об этом? Уезжали на месяцы, – и я ничего, а теперь двух недель не могу. Полноте, что за баловство, право! Вы должны ехать, должны непременно, я хочу, чтоб ехали, слышите? – Хорошо, Lise, только уж это в последний раз: без вас больше никуда ни за что не поеду… Тень прошла по лицу ее: слово «последний», так же, как все такие слова безвозвратные, внушали ей суеверный страх. – А знаете, для чего я еще в Крым хотел? – Для чего? – Чтобы купить Ореанду, выбрать место для домика. – Ну вот, как хорошо! Ну и поезжайте с Богом! Положила ему руки на плечи, наклонилась и поцеловала его в лоб. Слезы заблестели на глазах ее. Он думал, что это слезы счастья. – Ну, я пойду, занимайтесь. – Я сейчас к вам, Lise, вот только письмо допишу. Никакого письма не было, но не хотел оставлять на столе записки о тайном обществе, как бы Дибич не увидел; все еще скрывал от всех эту муку свою, как постыдную рану… Когда запирал бумаги в шкатулку, внезапная, его самого удивившая мысль пришла ему в голову: все сказать ей, государыне. Вспомнилось, как вчера умно говорила об Аракчееве и какой была в ту страшную ночь, 11 марта: когда все покинули его, перетрусили, – она одна сохранила присутствие духа; спасла его тогда, – может быть, и теперь спасет? Хотя бы только не быть одному, разделить муку, хоть с кем-нибудь, – это уже половина спасения. Обрадовался. Но знакомый стыд и страх заглушили радость, – нет, не сейчас, лучше потом, когда она поправится, – обманул себя, как всегда обманывал. Отъезд государя назначен был 20 октября. Последние дни были для обоих тягостны. Она сама не понимала, что с нею, почему ей так страшно; убеждала себя, что это болезнь. Ум убеждался, а сердце не верило. И хуже всего было то, что ей казалось, что ему тоже страшно. |