
Онлайн книга «Ночной волк»
Так вот, значит, кто заказчик… — Образцово! — похвалил я хозяйку. Мы пошли допивать чай, а Бондарюмкины лотерейные билеты остались в кладовке рядом с засахарившейся малиной и маринованными помидорами. Теперь только ждать, пока кто-нибудь из нас выйдет в большие люди, и предусмотрительный трактирщик получит, наконец, свой законный миллион… На сей раз халтура была без всяких сопутствующих прелестей: грязь, дожди, первые хлопья мокрого снега. А, главное, сама работа — по чьим-то вялым шаблонам, ремесленная, почти малярная. Федька матерился, я малярил безропотно. Эта убогая пахота на чужом поле была мне заслуженным и потому справедливым наказанием. Как говаривал еще в училище один разумный человек, если душа ленится, пускай рука ишачит… Я вернулся через две недели. Спеша вечером по переулку, издали вроде бы нашарил взглядом слабый свет в окне. Но, подойдя ближе, понял, что это всего лишь отблеск фонаря напротив. На тумбочке у двери лежали два ее письма — про то, как любит меня, как интересно сниматься в кино и какое это трудное, ни на что не похожее искусство. Я посмотрел даты: второй и четвертый день по приезде на место, последнее пришло полторы недели назад. Я ей писал почти ежедневно. Но, с другой стороны, мои вечера были пусты, а у нее там — ни на что не похожее искусство кино, черт его знает, какие у них условия… Утром я побежал к почтовому ящику. Ничего. Послал телеграмму, здорова ли. Ничего. Она приехала на пятый день. И не открыла дверь своим ключом, а позвонила. Прошла коридором в комнату, бросила на пол сумку с пантерой, прикрыла за собой дверь и, прислонясь к ней спиной, сказала: — Если хочешь, можешь меня убить. …Все же странно, как сразу, всем своим клубком врывается в человека сложное событие. Она еще не договорила свою, видимо, заготовленную фразу, а я уже знал, что произошло, и чего хочет она, и чего захочу я. Потом так и вышло, с малыми неточностями. Но в тот момент, словно соблюдая какой-то неизбежный ритуал, я спросил ее с чем-то даже вроде улыбки: — За что же тебя убивать? — Ты имеешь право, — сказала она. — Я полюбила другого. — Режиссера, что ли? Мне не хотелось называть фамилию. Она спросила растерянно: — Тебе написали? Я пожал плечами: — Кто мне станет писать? — А тогда откуда знаешь? — Не осветителя же тебе любить. Она опустила голову: — Я понимаю, ты вправе со мной так говорить — я тебя предала. Но это было сильнее меня. Она говорила сдержанно, но как-то слишком уж сдержанно. И поза у двери была слишком уж повинна. Текст, думал я, текст. — Ну раз уж так вышло, — сказал я, — что ж, любовь дело святое. — Можешь презирать меня, ты вправе… Только не ненавидь! Я думал — уйти? Но комната не моя, снимаю. Ей уйти? А куда? Не назад же в общежитие! Впрочем, может, теперь и есть куда… — Тебе с ним хорошо? — спросил я довольно равнодушно. Она ответила: — Хорошо мне было только с тобой. Но не в этом дело, это все не имеет значения. Я даже не знаю, какой он человек. Может, плохой, может, бабник, даже наверняка бабник. Но это сильнее меня. Понимаешь, он гениальный режиссер. Я видел парочку его фильмов: яркие краски, громкая музыка, многозначительные жесты. Он не был гениальным режиссером, даже хорошим, пожалуй, не был — просто он дал ей большую роль. И то, что с ней произошло, была не плата за место в кадре, не взятка телом, а просто внутреннее рабство начинающей актрисы, оглушенной случайной удачей. Я понимал, что все это у нее наверняка кончится, может быть, даже скоро — и, наверное, стоило хотя бы объяснить ей происходящее с ней самой. Но всем своим существом, всем порядком и сумбуром в голове я ощущал другое: что меня это больше никак не касается. Ревности не было, боли, пожалуй, тоже, лишь отчуждение и легкая брезгливость. Чужая женщина стояла, прислонясь спиной к двери, манерно опустив голову, и произносила всякие манерные слова. Я чувствовал, какой результат разговора ей нужен, и тупо искал фразу, которая помогла бы ей побыстрей этого результата достичь. — Любовь — дело святое, — повторил я, не найдя ничего лучшего, — раз уж так вышло… — Я даже не прошу прощения, — проговорила она своим сильным, как бы пружинящим голосом, — я обязана уйти. Рядом с тобой я бы всегда чувствовала себя грязной, а я не хочу быть грязной рядом с тобой. Ты — самое чистое, что у меня есть. Текст, думал я, текст… Я сказал: — Лишь бы тебе было хорошо. И пошевелил ладонью в воздухе, как бы на расстоянии похлопал ее по плечу. Она вдруг быстро шагнула вперед и, упав на колени, обняла мои ноги, волосы коснулись пола. Я стоял столбом. Тогда она легко поднялась, словно скользнула вверх, положила руки мне на плечи и сказала неожиданно просто: — Я знала, что ты поймешь. Спасибо. И влажно посмотрела мне в глаза: — Милый, давай попрощаемся! Я обнял ее, провел ладонями по спине. Чужое тело прижималось ко мне, не вызывая никаких эмоций. — Счастливо тебе, — сказал я и осторожно отстранился. Она усмехнулась, горько скривив губу: — Наверное, ты прав. Схватила сумку с пантерой и выбежала. Тем же вечером у меня пошла работа. Почему, не знаю: как прежде ушло, так теперь вернулось. Часа за три с чем-нибудь я написал «Натюрморт при электрическом свете» — написал сразу, почти безошибочно, словно кто-то, все заранее знающий, водил моей рукой. Старая четырехногая табуретка, заляпанная краской, на ней две кисти, несколько полувыдавленных, смятых тюбиков, краюха черного хлеба на куске газеты и полстакана остывшего, словно загустевшего чая. А сверху — пыльная голая лампочка в шестьдесят свечей. Умотался я так, что уснул мгновенно. Дня через два забежал Федька, постоял, посмотрел. — М-да… Это у тебя просто символ веры. Страшновато… Подумал и сам объяснил: — А что делать — жизнь такая! Полтора месяца я работал почти непрерывно. И не то чтобы наверстывал упущенное — просто шло. Все предметы вокруг обрели свой цвет, все тени легли на положенные им места. Подсохшие холсты ставил в угол, — что вышло, разберусь потом. Вроде колорит получался потемнее, чем прежде, но это не была какая-то вселенская скорбь: просто ноябрь, низкие облака, узкое окно в затененный переулок. Ну, отчасти и настроение: полоса анализа, трезвости, раздумья. Жизнь такая. Была и еще причина редкого моего трудолюбия: пока работал, почти не думал о постороннем. «Натюрморты при электрическом свете» затягивались до полуночи — писал, пока в глазах не поплывет. Зато засыпал сразу, ни снотворного, ни спиртного не требовалось. |