Онлайн книга «Из школы на фронт. Нас ждал огонь смертельный…»
|
Она снова смеется: — Этот ваш Коля сюда часто ходит. Все мне про свои геройства рассказывает. Не люблю хвастунов. — Ты приходи к нам. — Куда это? — На батарею. — Чайку попьем? — Посидим, покурим… — Посидим, покурим, — смеется она. Какой я бравый был, когда вошел. Какой бравый! Даже пламя лампы заходило ходуном. А теперь оно не шелохнется. — Хочешь, чайком напою? — Я чай не пью, — говорю я. И усмехаюсь. — А, понимаю, — говорит Нина, — ты к спирту привык. — Привык не привык, а предпочитаю. Чаем будем на гражданке баловаться. Она смотрит на меня прямо, не мигая, и смеется: — Чудак ты. У нас разведчики — такие ребята, а от чая не отказываются… Ну и чудак ты. А я приду к вам, на батарею. Ладно? Посидим, покурим… а? — Да? — Да… А у тебя глаза хорошие. У меня белые крылья вырастают за спиной. Белые-белые. И от них светло, как от ракеты над передовой… Бред. — И все-то ты врешь насчет спирта. Это она говорит издалека. Я ее не вижу. Только два больших глаза. Круглых. Серых. Насмешливых. Выходят какие-то люди. Топают сапогами. Говорят разные слова. А я слышу: — «Дон», «Дон»… у тебя глаза хорошие… перехожу на прием, прием. — От лейтенанта Буракова? — спрашивают меня. — Так точно. — На-ка вот. Я беру бумагу. Кладу ее в карман. Иду к Нине: — Так ты придешь? — Куда?.. А, на батарею? Посидим, покурим? Да? — Приходи. — А я не курю ведь, — смеется она. — Так посидим, да? — Что, Ниночка, красивых солдатиков завлекаешь? — слышу я за спиной. — Вот ведь все спокойно, тихо, а мне муторно как-то. Предчувствие у меня, — говорит Шонгин, — и тишина мне не в радость. Ну не радует она меня. Маленький, худенький Гургенидзе стоит перед лейтенантом Бураковым. На кончике носа у него капля. Он размахивает руками: — Отпускай меня домой четыре дня. Кварели — мой дом. Принесу разний пурмарили, еда. Вино, хачапури, лобио. Этот каша уже нэлзя. Лейтенант смеется: — А кто воевать будет? — Я буду, — клянется Гургенидзе. — Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту. — А как же ты добираться будешь? — Что? — Как поедешь? Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением. — Давай отпуск. Сдэляем. Комбат смотрит на нас: — Ну как, отпустим? — Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, — говорит Шонгин, — отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста? — Вот так, — говорит комбат, — не можем мы без тебя. — Зачем нэ можем? — волнуется Гургенидзе. — Можем. Четире дня войны нэту. — А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, — предлагает Сашка Золотарев. Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой. — Ээээ! — и сам смеется. И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю. И комбат говорит, посерьезнев: — Отдыхайте. Все. Вечером будем работать. И уходит. Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: «Приходите, погуляем». Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть… Я скажу ей: «Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной». И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны. — Ты чего не отдыхаешь? — спрашивает Коля Гринченко. Ну что мне сказать? — А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет. — Врешь ты все, Коля, — облегченно говорю я. — Как же ты врешь! — Поглядишь, — говорит он. — Лови момент. Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я… Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет. Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается. — Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем. — Она ведь замужем, — говорю я, — ничего у тебя не выйдет. Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры… кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать… За блиндажом урчит «виллис». И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее: — Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри, пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет — такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где? — Какой еще черноглазенький? — спрашивает Гринченко. — Ну такой, черноглазенький. Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе — черноглазый. И комбат — черноглазый… Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается: — Вот ты где, воин… Посидим, покурим, а? Она подходит, подходит, подходит… — Интересно как! — говорит она. — Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? Ааа, ты, наверно, спирту напился, да? — Ничего я не пил. — Ну, расскажи что-нибудь… |