
Онлайн книга «Ироническая трилогия»
– Не будем судить о Подколзине походя, – остерегла его Клара Васильевна. Дьяков, обратясь к Поляковичу, мягко добавил: – Будь вы и правы, я бы не усмотрел в том беды – все мы геллертерством перекормлены. Если что и останется от вашего Ницше, то лишь поэтическое начало. Клара Васильевна сказала: – Это еще далеко не все. Понятно, что мысль на своем пределе обретает трагическое звучание, а где трагедия, там и поэзия. Понятно и то, что «Кнут» не вмещается в какие-то определенные жанры и все вы не можете установить, по какой епархии его числить – по науке или искусству. Но смысл всего в сути случившегося, в нее и заглядывайте, господа. – И в чем же суть? – вскричал Маркашов. – Каждый видит ее на своем уровне, – сострадательно произнес Яков Дьяков. Клара Васильевна улыбнулась и медленно распустила веер. Дьяков поцеловал ее руку, она благосклонно потрепала его автономный черный клок. Он искоса взглянул на нее. Снова учительский пучок с тем же черепаховым гребнем, снова центральный строгий пробор – решительно никакого намека на ту вакхическую игру, которую он наблюдал на Пречистенке. Очень скоро дискуссия завершилась. Весь полемический запал, весь порох и перец были истрачены, и восторжествовал дух согласия. В кратком заключительном слове безукоризненный Порошков с присущим ему душевным изяществом принес благодарность всем выступавшим – дискуссия удалась на славу. (Это мнение вполне разделила и приютившая оппонентов монументальная Анна Бурьян.) Яков Дьяков поощрил Порошкова: – Благодарю вас за резюме. Те из нас, кто не жил в Париже до взятия Бастилии третьим сословием, не знают, что такое учтивость, и вряд ли сумеют вас оценить. Но я-то там был и я оценил вас. Один лишь доблестный Маркашов, вставая из-за стола, пробурчал: – И все-таки все во мне бунтует против апологии плетки. Но Дьяков услышал эти слова и бросил небрежно: – Ваш бунт тоже кнут. Полякович негромко сказал Маркашову: – Самый безжалостный из кнутов – это общественное мнение. Я вам советую смириться. – А я не смирюсь, – сказал Маркашов. – Сгорите, – предупредил Полякович. – Пусть. Если я гореть не буду, то кто ж тогда рассеет мрак? Я человек шестидесятых… Тяжко ступая, он удалился. А между тем к Якову Дьякову, медлительно перемещаясь в пространстве, приблизился плотный человек с благожелательной усмешкой. Все это время сидел он молча, не принимая участия в спорах. Отлично воспитанный Порошков лишь раз или два взглянул на него, спрашивая одними глазами, нет ли у гостя желания высказаться. Но гость лишь улыбался в ответ. Впрочем, он уже всех приучил к тому, что выступает тогда, когда ему это кажется нужным. То был Иван Ильич Семиреков, весьма уважаемое лицо, входившее в интеллектуальный штаб власти. В нечастых случаях, когда возникала необходимость в мозговом штурме, его призывали на службу отечеству и национальной идее. – Ну что же, Подколзина можно поздравить, – весело сказал Семиреков. – Толкователь у него превосходный. – Слишком высоко для меня, – со вздохом откликнулся Яков Дьяков. – Дай бог дотянуть до популяризатора. Вообще говоря, заводиться не следовало. Подколзин будет мной недоволен. Я прост и горяч. Постоянно вспыхиваю. – Не скромничайте, – сказал Семиреков. – Так «Кнут» утверждает соединение и очерчивает границы? А вы уловили лейтмотив. Дьяков посмотрел на него и, подавляя волнение, вымолвил: – Иван Ильич… только вы не сердитесь… Я знаю, из вас слова не вытянешь… Можете мне не отвечать. Вы… читали? Впрочем, прошу извинить меня… Семиреков покачал головой и дружелюбно рассмеялся. – Лучше скажите о вашем затворнике. Как он живет? Говорят, чуть не бедствует… Дьяков с достоинством помолчал. – Что уж об этом… – сказал он негромко. – Подколзин не жалуется. Никогда. А вообще-то, Иван Ильич, не худо было б его ободрить. Когда человек всегда один… Доброе слово и кошке приятно. – Это верно – и кошке, и небожителю, – весело сказал Семиреков. – До свидания, Дьяков, был рад с вами встретиться. Выйдя на улицу, Яков Дьяков увидел Глафиру Питербарк. – Вы – гладиатор, вы победитель! – восторженно выкрикнула Глафира. – Я любовалась и упивалась. Каждой мыслью и каждым словом. На Маркашова смотреть было жалко. Если бы Подколзин вас слышал… – Слава богу, что он не слышал, – сказал Дьяков. – Не любит, когда я взрываюсь. Он сам никому не отвечает. Ну что тут поделаешь? Он – олимпиец, а я по-прежнему чувств не таю и голову теряю по-прежнему. При этих словах он нежно взглянул на смуглые щечки и жаркие глазки. Его откровенное восхищение доставило девушке удовольствие. Она элегически вздохнула: – Жаль, что Подколзин так неприступен. – А вы бы смогли его полюбить? – с сомнением произнес Яков Дьяков. Помедлив, Глафира произнесла: – Не знаю. Но хотела б понять, что такое – лежать в объятиях гения. – Холодновато, – поежился Дьяков, словно он это испытал. – Над ним уже перистые облака, не говоря о кучевых. Разумнее сделать привал у меня. Во-первых, на мне, безусловно, почиет подколзинская благодать, а во-вторых, я земной, я близкий и, как вы видели, непосредственный. Черный клок призывно затрепетал, зеленые зрачки загорелись. – Едем, – решительно сказала младая Глафира Питербарк. Когда они очутились на Яузском, в чистенькой дьяковской гарсоньерке, декадентка прижалась к нему всем телом и прошептала: – Хочу кнута… Стон прерывист, вздох неровен. Полюбовная игра. На жарчайшей из жаровен полнокровны вечера. После битвы они приняли душ. Вытирая махровым полотенцем длинные шелковистые ноги, Глафира Питербарк ворковала: – Спасибо Подколзину, он нас свел. Однако вы очень изобретательны и можете подчинить себе женщину. Я это сразу же просекла, когда вы так упоенно топтали этого бедного Маркашова. – Что за нелепые параллели! – недоуменно воскликнул Дьяков. – Надеюсь, в отличие от вас, чья неуемность – подарок неба, старый боец теперь уймется. Он ошибся. Маркашов не унялся. В вольнолюбивом «Вечернем звоне» неукрощенный ветеран выступил со страстной статьей. Не без тактических оговорок и заверений в уважении (возможно, включенных по просьбе редакции), он выражал свое несогласие с главной концепцией «Кнута». Статья завершалась весьма темпераментно: «Мощно, талантливо, заразительно! Но почему на душе так смутно? Дохнуло Батыем и Мамаем. Неужто и в самом деле нам требуется для поступательного движения кнут, занесенный над головой? И наш столь терпеливый народ фатально на него обречен? Неужто ему не достанет сил когда-нибудь разорвать пуповину, трагически связывающую его с этим азиатским отростком его исторической судьбы? Как объяснить, что именно кнут стал предметом многолетних исследований, к тому же источником вдохновения этого сильного ума, оригинального и бесстрашного, но с демонической устремленностью? Мне, право же, не доставляет радости писать эти горькие слова. Но, восхищаясь талантом Подколзина, я тем более не хочу недомолвок. Поэтому я ему и говорю: «Верю, что вы сами придете к отрицанию отрицания, вам не понадобится кнут как сила, торящая дорогу. И мы пойдем по ней вместе, рядом, в новый век, в новое тысячелетие». |