
Онлайн книга «Маг в законе. Том 1»
Помнишь, Ленка, какой я была? А ты сама, Княгиня, ты помнишь?! Помню. Такая и есть. * * * Вскинула голову. Повела взглядом, рассыпав искры по лужам. Грязь — в паркет. Лужи — в восковые потеки. Прошлась балетной примой, пробуя марьяж. Свечи! — и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… везде: на замшелых стенах изб-конторянок, в черном зеве лабаза, в кедровнике по левую руку, по верхнему краю бочки с водой! Есть. Скрипки! — и клесты на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть! Марьяж длился. Оркестр! — и безумная капель рояля бросилась вниз головой с еловых ветвей, чтобы вместо смерти окунуться в совиное уханье контрабаса; гобои пузырями всплыли из неблизкой Шавьей трясины, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по верхушкам леса — недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила ты перед каторгой, вступил в свои права. Время. Пока марьяж длится. — Вставай, баро! Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит — уходит. — Погоди, баро! Услышал. Остановился. — Вставай, говорю! Лежит. Не лежит — стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: на последнюю откочевку. Упрямый попался… да только с каких это пор Валет Даму переупрямит?! — Иди ко мне! Ну вот, послушался. Идет. Не идет — встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув мертвой валежиной; затем — на четвереньки, ткнувшись в грязь кудлатой головой. — Ну?! Долго мне ждать?! На колени. Это правильно, Друц: перед Дамой — на колени. Это ты верно понял. А теперь — вставай. — Пляши! Стоит. Не стоит — ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте… Ты не любишь вальс, ром сильванский?! Хорошо. И зарыдали скрипки ночным табором, вспенили плач кудрявым воплем, и звоном ножей о ножи ответили гитары, извиваясь гадюками под смуглыми пальцами, и хрустнули в чаще кастаньеты, а сотни свечей стали пламенем костров, тех костров, меж которыми шли в пляске мужчины с седыми висками, мужчины в алых рубахах с широкими рукавами, схваченными у самых запястий, и смуглые женщины нервно вздрагивали плечами над вихрем разноцветья юбок, моля о пощаде. — Пляши! Потому что марьяж. Потому что: ай, мама, грустно было, ай, тоска змеей по сердцу — ветром в поле, пылью в ветре, на заре лучом рассветным, я с тобой останусь, мама, я тоску заброшу в море!.. — Пляши, говорю! Слышишь?! О да, баро, ты слышишь… Ты пляшешь. Никуда ты не уйдешь, глупый храбрый Друц — ведь поезд у перрона, а это рядом, совсем рядом… марьяж. Видишь? — и я пляшу с тобой. Мы живы. Оба. …когда ты без сил упала в грязь, привалясь спиной к холодному краю бочки и скользя в беспамятство, чья-то рука поддержала тебя. Не рука — лапа. Надежней некуда. — А меня… — хрипнул Федюньша в самое ухо, насмерть обжигая дыханием. — А меня так плясать выучишь?! Напротив, на коленях, вытащенным из омута сорванцом, плакал Друц-лошадник. Обнявшись с самозабвенно воющей Акулькой. * * * Вторник… да, кажется, это был вторник. Или среда. И до воскресенья все было в порядке: это снаружи, с фасада, если не вставать на цыпочки, не приникать любопытными гляделками к тайным оконцам — но вставать и приникать здесь, на кус-крендельских засеках, было некому. Явившись гурьбой вечерять, рубщики с возчиками куда более интересовались сытным кулешом на смальце, нежели выжатым, как тряпка, ссыльным варнаком Друцем. Языкатая Акулька по счастью успела к тому часу сбежать домой, не забыв прихватить узелок с дареными харчами, а от корявого Федюньши и слова-то лишнего шиш дождешься! Да, медведица. Да, в лабазе. Да, топором, ан не сдюжил. Да, погнал — вот он погнал, ссылочный. Да, ушла, а он свалился. Может, испужался? — может, и испужался. А может, и нет. Плясали оне потом, с Рашелью-стряпухой. Да, на радостях. Камаринскую; с вывертом. Рубщики слушали, возчики слушали, и порешили берданку теперь на видном месте оставлять, а не в избе на гвоздике. Чтоб опосля лишнего плясать не приходилось — а сразу, пулей или жеребьем… На том и забыли. Тем паче, что с завтрашнего утра оклемался он, Друц этот — Уголька подковал и на вывоз отправился. Чего зря бока пролеживать? Так до воскресенья и не поговорили начистоту — ведь правда, Княгиня?! — ни ты с ромом, кого от Безносой вкрутую отплясала, ни ром с тобой, кого он от зверя дикого собой загородил. А говорить было о чем. Не о медведице-матке, что миром ушла от вкусного лабаза: еще бы не уйти, когда Валет Пик лег на прикупе, рубашкой вниз! Не о пляске животворной: где ж тут помереть спокойно, когда не трупарь Крестовый — сама Дама Бубен велит вприсядку! О другом. Ну, например, о малом пустяке: откуда у ссылочной шавки, Рашки Альтшуллер, сил не на лишний вздох — на Обратный Хоровод достало? И козыря отыграть, и самой вернуться? Или о другом: Акулька-дура, небось, трещит сейчас по всему Кус-Кренделю сорокой-балаболкой… Это ведь не страшной Сохач, коему язык лаптем оттоптали, это всем девкам девка, даром что рябая! В самом Мордвинске аукнется… А магу-рецидивисту, что на поселении в прежний грех ударился, от властей по Уложенью о Наказаниях одна забота — конвой да барак, да каторжная ходка по-новой. Это если состава преступления не было: одна дурость, и ничего больше. Ин ладно, есть смягчающие — это, значит, под палки не положат. Спасибо по гроб жизни. И не скажешь ведь девке: помолчь, подвяжи язычище веревочкой! От таких просьб аж слюна горлом идет — до того растрепать охота… Знаешь, Княгиня, — пожалуй, тебе было тяжелей всего не заговорить с Друцем о случившемся. Ведь поезд уже отошел от перрона, отгудел, отстучал… а сила осталась. |