
Онлайн книга «Ноев ковчег писателей»
Часто в столовой давали “затируху” – баланду. Это была клейкая жидкость, остатками которой завсегдатаи кормили пригретых бездомных собак. В пайковые периоды – а таких у нас было несколько, – писала Н.Я. Мандельштам в своих воспоминаниях, – главной литературной сенсацией служили выдачи в магазинах, куда прикрепляли лучших [228]. В архиве Луговского сохранилось письмо в Совнарком Узбекистана от Московского комитета драматургов, возглавляемого Н. Погодиным. Когда Наркомторг приступил к раздаче так называемых зимних пайков (речь идет об осени 1942 года), предназначенных для деятелей литературы и искусства, драматургов в этих списках почему-то не оказалось. Это вызывает законное возмущение: “Автор идущей в театре пьесы, если он не член ССП, пайка не получает, а актеры, играющие в его пьесе, указанным пайком пользуются”. Оставленные вещи
Еще до войны, в 1940 году, Ахматова начала “Поэму без героя”, поэму об ушедшем, растаявшем времени, которую, как она написала в предисловии, вызвал к жизни “бунт вещей”. Вещи в доме, оставленные близкой подругой Анны Андреевны О. Глебовой-Судейкиной, эмигрировавшей в Париж, “вдруг потребовали своего места под поэтическим солнцем”. В них жила память о прошедшей эпохе. Работа над поэмой в эвакуации, где не было не только вещей, но вообще ничего своего, придавала ей иной смысл и объем текста. Однажды Чуковская прочла Ахматовой свои стихи: Я там оставила, я не взяла с собой, Среди вещей любимых позабыла Ту тишину, что полночью пустой Мне о грядущем внятно говорила. Теперь она убитая лежит В той бывшей комнате – фугаской иль снарядом, — И зеркало, где страшное дрожит Лицо судьбы, – убито с нею рядом. “Я как раз в последние дни, – сказала ей Ахматова, – все думала написать о вещах, оставленных там, и о тех, которые взяла с собой… Теперь не придется…” [229] Мысли о том, что оставлены в Москве и Ленинграде не просто предметы, мебель, стены, оставлено что-то более существенное – прошлая жизнь, исчезнувшие запахи, вчерашние радости – приходили в голову самым разным поэтам. И поразительно, как на фотографиях, сделанных до и после войны, меняются лица, словно какая-то тень набежала на них. Никогда и никто уже не будет прежним. Теперь все предметы, ощущения, настроения делятся на те, что были до и после. Слово “довоенный” стало вмещать в себя целый уничтоженный мир… Что же касается быта, уклада… Порвалась последняя нить, связывавшая 1930-е годы с 1920-ми и – через них – с началом века. 1940-е годы перерубили время навсегда. Отсюда поэма-прощание с прошлым веком; Ахматова, как никто другой, почувствовала, что прошлое закончилось именно во время войны, а не с приходом большевиков. Луговской в те ташкентские годы тоже задумался о разрыве во времени, о внезапно открывшейся бездне. Он пробовал то одно, то другое название для своей книги поэм: “Жизнь”, “Книга Бытия”, “Книга Жизни”, “Середина века”, пытаясь определить масштаб произошедших в XX веке катаклизмов, изменивших и судьбу каждого человека, оказавшегося в водовороте истории. Он пытался разгадать законы этого кошмара и определить в нем место человека, естественно стремящегося к счастью, к уюту, с его представлением о счастье и об уюте. Все вещи, все предметы, все движенья, Которые я вижу на пути, Мне заменяет тонкий, нестерпимый Холодный запах необжитых комнат, Где страсть и смерть, и мерзость и любовь Сошлись поспешно в бешеном единстве. Я вижу все – оставленные книги, Оставленные рукописи, двери, Незамкнутые, белые; буфет, Свидетель бородатых поколений, Картины в бедных, потемневших рамах, Что до сих пор висят в моей столовой <… > Мы преступили все противоречья И вышли прямо к морю простоты, Иль пустоты – а что верней – не знаю. Об этом, верно, знает мой отец, Он спит на Алексеевском кладбище, Что за Сокольниками. Все тот же воздух В оставленной квартире сохраняет Сухие линии движений, жестов, Голов и профилей, и тени разговоров, И тени клятв, и тень моей судьбы. Поэма из книги “Середина века” так и называлась – “О вещах” (здесь цитируется ее первый вариант). Распределитель
Но была и абсолютно бытовая проблема. Когда уезжали в Ташкент из Москвы, стояла поздняя осень, многие захватили только самое необходимое. Новым обитателям Ташкента все труднее было переносить жару. Тамара Груберт пишет весной Татьяне Луговской из Москвы: “У вас скоро будет жарко. Как ты? Ведь все летние платья у меня в сундуке. Ищу оказией переслать, но пока безрезультатно” [230]. Тамара Эдгардовна – первая жена Луговского – осталась в Москве в их общей большой квартире в Староконюшенном переулке. Ирина Голубкина, мать другой дочери Луговского – Людмилы, была в эти дни в местечке Куропаткино, недалеко от Самарканда и Ташкента, где работала в госпитале. О том, что ты чувствуешь себя плохо, что жизнь твоя полна тревог и неприятностей, – писала Луговскому она, – что материально скверно – я представляла до получения твоего письма. В Ташкент вы (писательская среда) умудрились перенести все отрицательные условия существования Москвы. Ты так же неисправим [231]. Итак, наступала весна, война продолжалась, и писатели, поэты и драматурги, а главное, их жены стали через спецраспределители добывать себе одежду. Наверх, наркому торговли, пошли письма с просьбами, в частности и от московских драматургов: За год пребывания в Ташкенте небольшое количество белья, носков и проч<ее> совершенно износилось, возобновить запас их по местным условиям было невозможно, и к настоящему времени ряд наших товарищей, в том числе и руководящих членов Бюро Комитета, очутились в весьма затруднительном и, даже можно сказать, бедственном положении. Им необходимо срочно помочь, отпустив для них хотя бы минимально количество носильного белья (по три пары), носков (по 6 пар), носовых платков (по 6 шт.), обуви (по 1 паре) и по 1 костюму. <… > Учитывая, что выдать все просимые вещи для всех членов нашего коллектива может оказаться затруднительным, Бюро сделало отбор наиболее нуждающихся товарищей, список которых помещен на обороте настоящего письма, и выражает уверенность, что такое небольшое количество не сможет затруднить выполнение нашей просьбы [232]. |