
Онлайн книга «Ноев ковчег писателей»
– Семнадцатая книга стихов… Много я дам тому, кто вспомнит, как называлась шестнадцатая книга! Никто не помнил, и никто не знал [250]. Однако жена Городецкого Нимфа, женщина со странностями, и дочь Ная помогали Ахматовой, часто бывали у нее. В дневниках Л. К. Чуковской сохранился такой разговор с Ахматовой: Дня два-три тому назад она показывала мне письмо из армии, от очередного незнакомца, благодарящего судьбу, что он живет на земле одновременно с нею. Очень трогательное. Я вспомнила такое же, полученное ею из армии во время финской войны. – Я показала его Нае, – сказала Ахматова. – Она очень зло сообщила: “Папа сотни таких получает… ” Потом я прочла ей два четверостишья памяти ленинградского мальчика. Она сказала: “Очень похоже на «Мурка, не ходи там сыч…»” Как меня ненавидит все это семейство, и любит, и завидует мне. Ная оскорблена за отца… Нимфа дня три назад пришла ко мне и сообщила, что перечла “Из шести книг”, что это однообразно и очень бедно по языку [251]. И все-таки Ахматова, хотя и считала дом на Карла Маркса “лепрозорием” и “вороньей слободкой”, здесь, на сквозняке чужого пространства, написала стихи, где есть образ иного “азийского дома”, в который вернулась ее душа после семисотлетних странствий. Все те же хоры звезд и вод, Все так же своды неба черны, И так же ветер носит зерна, И ту же песню мать поет. Он прочен, мой азийский дом, И беспокоиться не надо… Еще приду. Цвети ограда, Будь полон, чистый водоем. Это стихотворение Ахматова написала уже перед отъездом, пройдя множество испытаний: холодом, тоской по близким людям, заблуждениями и отчаянием, болезнями, переездами. В чужом городе, где ничего не было своего, она наполняла пространство своим присутствием. Она читала петербургскую поэму в Ташкенте, писала здесь новые стихи; и Запад и Восток в ее строках перезванивались, оживали новыми красками. По наружной лестнице <… > я поднялся на длинный крытый балкон двухэтажного дома, – вспоминал поэт Валентин Берестов, мальчиком познакомившийся с Ахматовой, – в начале ташкентской улицы Карла Маркса. С балкона застекленная дверь, служившая также и окном, вела в крохотную комнатку Ахматовой, которую она называла “копилкой”. Название это с двумя смыслами. Маленькая комнатка – на месте сберкассы, приспособленной под общежитие для эвакуированных. Над домом и двором стояла яркая голубая весенняя звезда. Она сияла как раз над той светящейся дверью, куда мы должны были войти. Поднимаясь по деревянной крутой лесенке, я все время смотрел на звезду. <… > Голая электрическая лампочка на белом шнуре. Ахматова сидела на казенной узенькой койке, откинувшись к белой стене [252]. Болезни. Кривотолки. Расставания
Если ты смерть – отчего же ты плачешь сама? Если ты радость – то радость такой не бывает. Анна Ахматова, ноябрь 1942 Какая есть. Желаю вам другую, – Получше. Счастьем больше не торгую. Анна Ахматова Лидия Корнеевна Чуковская жила на Жуковской, 54, в шестиметровой комнатушке под лестницей, о которой писала, что ее “смело можно было бы назвать чуланом, если бы в ней не было окна”. Когда летом 1942 года я заболела брюшным тифом и, отдав Люшу родителям, вылеживала шестинедельный бред в своем чулане, Анна Андреевна не раз навещала меня. Однажды я расслышала над своей головой: “…у вас в комнате 100 градусов: 40 ваших и 60 ташкентских” [253]. Вскоре Ахматова заразилась и заболела тифом сама. Она металась по кровати, лицо было красным и искаженным, – вспоминала Светлана Сомова. – “Чужие, кругом чужие! – восклицала она. Брала образок, со спинки кровати: — На грудь мне, когда умру… ” И какие-то бледные беспомощные женщины были вокруг [254]. В эти страшные дни в бреду она писала стихи. Смерть Я была на краю чего-то, Чему верного нет и названья… Зазывающая дремота, От себя самой ускользанье… А я уже стою на подступах к чему-то, Что достается всем, но разною ценой… На этом корабле есть для меня каюта, и ветер в парусах – и страшная минута Прощания с моей родной страной. Потом был второй тиф – в начале ноября 1942 года. Ее удалось устроить в санаторий в Дюрмень под Ташкентом, а потом ее перевезли в стационар на улице Жуковской. Она готовилась к смерти и в то же время боялась умереть именно здесь и остаться в памяти потомков искаженной слухами и наветами. Еще в 1922 году Ахматова написала стихотворение “Клевета”: И всюду клевета сопутствовала мне. Ее ползучий шаг я слышала во сне И в мертвом городе под беспощадным небом, Скитаясь наугад за кровом и за хлебом. И отблески ее горят во всех глазах, То как предательство, то как невинный страх. Я не боюсь ее. На каждый вызов новый Есть у меня ответ достойный и суровый. Но неизбежный день уже предвижу я, — На утренней заре придут ко мне друзья, И мой сладчайший сон рыданьем потревожат, И образок на грудь остывшую положат. Никем не знаема тогда она войдет, В моей крови ее неутоленный рот Считать не устает не бывшие обиды, Вплетая голос свой в моленья панихиды. Тот образок на груди из стихотворения 1922 года появляется в 1942-м в тифозном бреду. К Ахматовой часто заявлялась веселая компания с Раневской, приходившей в сопровождении преданных актрис; этому всегда сопутствовали выпивка, веселье, грубые анекдоты, которые шокировали Лидию Корнеевну: у нее было другое поле деятельности – высокая поэзия, разговоры, работа с текстами. Началась невидимая борьба на вытеснение противника, в которой верх одержала знаменитая актриса. Потом Раневская говорила, что Ахматова выставила Чуковскую, потому что та плохо о ней отзывалась, и даже то, что Чуковская испугалась постановления 1946 года и боялась общаться с Ахматовой. А уж это совсем не могло быть правдой, ведь Чуковская и Ахматова познакомились и подружились в самые отчаянные 1930-е годы. Уж чего-чего, но страха здесь не было. Были интриги, что возникает часто около талантливых людей. |