
Онлайн книга «Экзамен. Дивертисмент»
– Начальник, – страшная сука, че, – сказал низенький инспектор. – А уж об этом вонючем козле из отдела парков и проспектов и говорить нечего, – сказал инспектор, сидевший за рулем «меркури». – Не поверишь, этот мерзавец положил под сукно мои документы на повышение и притворяется телеграфным столбом. Я знаю, что они у него, но мне неохота — – Ну, понятно — – сказать ему — – Конечно — – Ты же знаешь, какой он. Ударит ему в голову моча, перекроет тебе кислород – и привет. – Да, у нас карьеры не сделаешь, че. – Да уж. – Ну, ладно, тут дело сделано. Ты думаешь, одной поливалки хватит? – Само собой, – сказал инспектор, водитель «меркури». – Прибрать немножко сверху, и все дела, утром – опять все сначала. Из отверстия, изнутри черного, с чуть дрожащими краями, где розоватая пленка то втягивалась вовнутрь, то выступала наружу, на мгновение застывая идеальной полусферой, или вытягиваясь овалом, эллипсом, а то и тупым углом, вдруг выдавливалась густая клеистая змея, точно желеобразный фаллос. И Абелито два раза лизнул языком марку: первый – чтобы размочить клей, а второй – чтобы почувствовать, что это не меняется — сменяются правительства, уходят республики, но эта основа, этот липкий утверждающий состав, этот вкус национального клея, сладковатая мерзостность тоненькой прочной пленочки, это желе, покрывающее с изнанки лицо Бернардино Ривадавии, триумвира, героя этой земли, великого, нашедшего последнее прибежище на марке — что становится родиной героев — важная штука – марка, она становится родиной героев, уже отшумевших и выброшенных в историю, — но что такое история? Вот именно, история – это момент, ничтожное слово, ничтожное слово, которое звучит высокопарно и воодушевляет? И на все это Абель наклеил марку в соответствии с инструкциями Почтового ведомства. Быть может — в силу мятежного духа, свойственного каждому портеньо, наклеил ее чуть-чуть не на месте, словно затем, чтобы труднее было машине проштемпелевать ее, чтобы машина нащупала ее и еще раз своей огромной железной лапой пришлепнула несчастный голубой конвертик, расплющила и сделала его совершенно плоским — плоский почерк, плоский конверт и марка (которая становится родиной героев) – совершенно плоская. За пятачок – Сан-Мартин, за гривенник – Ривадавиа, в ночной тиши, под сенью распростертых крыльев родины. Нет-нет, не собственной персоной, на марке им не уместиться, да и каким декретом можно лишить их грандиозного величия, что простирается за пределы плоской марки? Стоит ли родиться, чтобы потом кто угодно лизал тебе с изнанки затылок в мутный предрассветный час? Чтобы штемпелем раскраивали тебе лицо два миллиона раз на дню — (согласно статистическим данным Почтового ведомства. Конверт с марками дороже одного песо — аккуратненько — не шлепайте так — не швыряйте, потихоньку) – и это называется «войти-в-историю». Самое страшное – ты сам себе не принадлежишь: ты провозглашаешь себя, а потом уже тебя провозглашают, тебя чествуют, тебя нарекают, эксгумируют, возвращают на родину, возят по всему свету, захоранивают в мавзолей, заштемпелевывают в марку, суесловят в речах. Вот так. И марка становится родиной героев: красивое лицо, не знающее – не ведающее о том, как красиво с ним разделались, и трам-па-ра-рам, трам-па-ра-рам, неувядающая слава, знамена по ветру, все — все свелось к всеохватному культу: миллионы языков лижут тебе шею с изнанки, миллионы штемпелей расплющивают тебе лицо. Почтовый ящик – Абель – туда его! – а завтра — он уже у адресата, а конверт – на помойку, вместе с этим лицом, с его неувядаемой славой, и Сан-Мартин – среди объедков лапши и комьев манной каши. II
И вдруг он вспомнил. Ему было, наверное, три или четыре года, его укладывали спать в совершенно пустой комнате на широченном ложе, в изножье которого зияло огромное окно. Было лето, и окно распахнули настежь. Вспоминались мельчайшие подробности, просыпаясь, он видел белесое небо, словно вставленное в оконную раму вместо стекла, небо вязкое, грязноватое – рассвет. И тут пропел петух, словно разодрал застывший в тишине воздух. Ужас налетел на него, отвратительная машина страха. К нему прибежали, его утешали, взяли на руки. – Боже мой. Такси медленно выехало на улицу Леандро Алема. Здание Почтамта казалось декорацией, картинкой из книги по истории Мале. «Раненный во время восстания Ликург…» – Поезжайте, пожалуйста, как можно медленнее, – попросила Клара. – Мы хотим посмотреть восход. – Хорошо, сеньорита, – сказал шофер. – Славный будет денек. – Как знать, – сказала Клара. – Воздух какой-то странный. Уже половина седьмого, должно бы развиднеться. Она зевнула и откинулась головой на холодную кожаную спинку. Хуан сидел с закрытыми глазами. – Петух, – пробормотал он. – Какой мерзавец. – Ты о чем, дорогой? – Да так, вспомнилось. Вначале было ку-ка-ре-ку. – О vive lui, chaque fois que chante le coq gaulois
[50]. – A ты заметил, репортер все время закидывал удочку, чтобы ты подарил ему свою капусту? – И не на шутку… – Не для того ты так к ней привязался, – сказала Клара, – чтобы он ее съел. – Само собой. Мой кочан, и все тут. Клара погладила его по волосам и уложила его голову себе на плечо. – Вот теперь мне немножко захотелось спать, – сказала она. – И мне тоже. Ну и ночка. – Да уж, – сказала Клара, открывая глаза. – Не шевелись, – попросил Хуан. – Мне хочется слышать запах твоих волос. Послушай, как надрывается поезд. Как тот мой петух. – Ах, тот петух. И правда, надрывается. Наверное, корова на путях, – догадалась Клара. – Обычная вещь – коровы на путях. |