
Онлайн книга «Держаться за землю»
— Что, Петечка, что?! — Танюха с прерывистым дыхом нависла над ним, лицо ее было как губка. — Опять завалило?.. Ой, больно, Петечка, пусти! Тут только он и понял, что сжимает не обрубыш, а живую, горячую руку жены. Вчера так вклещился в культю Фитилька, что кровь из нее не текла. Хотел отпустить и не мог, и пальцы ему разжимали, как будто бы отламывали, по-одному. — Приснилось, ага. — Мазнул по лицу — весь в поту. — Кричал, что ль? Детей разбудил? — Да нет, что ты, Петя? А то бы Полиночка уже позвала. А он за часами уже потянулся. — Ты что на часы? Собрался куда? — Так утро уже вроде, нет? — соврал он, прищурившись на циферблат: вот, мол, как в забое его перемяло. — Да что ты?! В окно посмотри. Вот только, считай, и легли. — Это как только что? Это ты оскорбленье ему. Ну, ему, автомату в штанах. — Ой, Петька, ты все про одно, — засмеялась Танюха придушенно. — Только-только из шахты приполз — и опять. Можешь ты про другое? С мужиками о чем? Тоже все о своем автомате? Тут такое в стране, а тебе хоть бы хны. — А чего же такое в стране? — Ну чего придуряешься? Телевизор как будто не смотришь. — А у нас, знаешь, свой телевизор на шахте. Окошечко в кассе. Ни хрена не показывает. Что при этом царе, что при том… Короткие очень программы, да и те, если только кулаком по нему постучать. — Смотришь, Петечка, узко. Это ж такое может быть, чего не надо никому! Такая силища, и всех… как я не знаю… опоили. На милицию лезут уже, с бутылками этими, с палками. Ну а если те выстрелят… власть? Только раз вот, нечаянно — всё! Это бойня уже… — Ну и пусть, значит, бойня. — Голос в злобе окреп. — Говоришь, опоили? А как же! Но это не водка, не яд, это хуже: от труда устает человек. Когда семью свою не может прокормить, когда семь уступов за смену — и хер тебе в чавку, тогда вот так-то люди и пьянеют. Всё, без разницы, кто там: милиция, танки… Да хоть бетонная стена, все равно бей в нее — котелок сам себе расколи. Человек любит труд, а все логика жизни такая, что он устает от труда. Очень, очень старались правители — довели до того, что народ вон булыжники выковыривать стал. Странно только одно — что не мы там, шахтеры, а эти… Это мы, по идее, должны их за одну ногу да за другую… — Да ты, часом, не сам ли собрался туда? — засмеялась Таню-ха, и натянутым вышел смешок, дребезжащим в тревоге: знает Петьку она — уж ходил воевать за гроши, чуть не сел — кулачищем мента приголубил. — Ну уж нет, дураков без меня там хватает. В том и штука, Та-нюха, тут кого ни поставь, все одно он своим нам не будет. Прав Валек: это как старом мультике том про дракона — там никто победить его, помнишь, не мог. Так-то, тьфу, зарубил эту тварь, раздавил червяка, но как только его золотишко увидел, сам в лице почернел, сразу когти полезли, клыки: не-ет, мое, не отдам. Вот он, новый дракон. Так что, в общем, Танюха, плевать, что они там устроят и кого приведут. Нам-то что — глубже в землю уже не загонят, мы и так по всей жизни подземные. Что ж вы с матерью всё: ужас, ужас? Да давно уж привыкнуть пора — круговорот говна во власти. Да флажки им всем в руки — пасть до хруста разинули: будет жизнь, как в Европе. Сразу можно теперь посчитать, сколько в нашем народе дебилов. Все на площадь и вышли. Оранжевыми флагами махали, голубыми… — Так ведь черные, черные флаги! Даже прямо фашистские — страшно. Если будет политика против русских людей… — Если будет такая политика, мы им сами язык нахрен вырвем и еще кой-чего, что пониже пупка. Спи, политик, давай, — испугался Шалимов, что теперь до утра она глаз не сомкнет. — Фашисты, Танюха, не там. Хозяева родные — вот кто фашисты настоящие. Какие только опыты не ставили над нами! Вон видишь, снятся до сих пор. — И замолк: хватит, мол, и без этих пустых разговоров забыться не может, а вставать, как всегда, в шесть утра. Поудобней умялся и ждал, как Танюха сомлеет, а она не спала, не спала, безотрывно прислушиваясь к его жизни под ребрами, различая в ударах его беспокойного сердца явно что-то не то — то, как рвется оно непонятно куда из своей клетки ребер, из дома, из-под жадно прислушливой тяжести покорно привалившегося жениного тела. И даже когда без обмана обмякла, оглохла всей кожей, все так же отчетливо чуял: едва только он шевельнется, как тут же на грудь его ляжет ее накаленная, как будто клеймящая «мой!» тревожная, упрямая ладонь, придавит, смирит, не давая его сердцу выскочить и ему самому убежать от нее, сорвавшись в угон за своим покатившимся как будто бы под гору сердцем. Грабительски бесшумно шевельнулся, прислушиваясь к ровному дыханию жены; протерся ближе к краю, соскользнул с предательски скирлыкнувшей кровати, нашарил свои тряпки по дороге, прокрался мимо спящей детской комнаты… и вот уже бежал от собственного дома как будто по огромному каменноугольному штреку, отбрасывая за спину фонарные столбы в одуванчиковых ореолах холодного белого света, рывками пересчитывал такие же, как собственный, одноэтажные беленые домишки. Бежал, как собака по верному следу, как конь, что знает дорогу в хозяйское стойло, и вот уж льдисто захрустела под ногами заиндевелая пожухлая трава; прыгнул через забор и пошел огородом, подобрался к окну и в стекло застучал, сперва — хитро, условным стуком, а потом — не владея собой, кулаком, сотрясая щелястую ветхую раму с дребезжащими стеклами и ярясь от того, что ни звука в ответ. Открыли ему наконец. Толкнулся, рванул остекленную дверь, поволок сквозь кисельную тьму грохот сшибленных и покатившихся ведер, словно кошка консервные банки на драном хвосте, по пятам за едва различимой тонкой белой фигурой, ну, конечно, за женщиной, уходившей от стужи, которую он напустил… И тащила, тащила Петра в глубину черных комнат, как в лаву, набиравшую воздух из штреков, перед тем как единым хлопком потушить для Шалимова свет. Обернулась она уже в комнате, босоногая, простоволосая, в белой сорочке, и посмотрела на него, как на ворвавшуюся в дом приблудную собаку, слегка раскосыми, миндалевидными глазами, блестящими и черными, как два осколка антрацита, добытого с километровой глубины, где горное давление сгущается в почти что невозможность и даже нежелание вернуться на-гора. — Прибежал-таки, заяц, — ошпарила презирающим шепотом, и чудные ее тонковатые, строгие, но и жадные губы остались разомкнутыми, позволяя увидеть кромку белых зубов, и бесстыдно-зазывно дышали, даже будто бы и против воли хозяйки говоря совершенно не то, что хотела сказать. Задыхаясь, шагнул, вскинул на руки легкую тяжесть, ощущая цыплячьи пупырышки на ознобленной, обжигающей коже, будоражащий внутренний жар безответного тела, словно с пальцев его состругали заскорузлый покров, и не кожей, а голыми нервами он коснулся ее. У окошка белела постель, но туда не донес — наскочил по дороге на стол, и вся комната вздрогнула, полетела куда-то, как шахтная клеть, ни на чем не держась и со скоростью страшной… подсадил, придавил, въелся в эти изгальные губы и тотчас отдернулся, угодив не в послушную мякоть, а в зубастый мышиный капкан — прикусила и билась, извивалась в руках сильной рыбиной, воротя от него искаженное злобой лицо. |