
Онлайн книга «Азарел»
— Что ты смеешься? — спрашивает мать. — Просто так, — отвечаю я. Что еще я мог сказать? — Просто так? — переспрашивает она. — Просто так смеются только ослы. Ну, ладно, тогда я скажу: — Это так странно — все, что мама над собою выделывает! Потому и смеюсь. И показываю пальцем на папильотки, на зеркало, на щипцы для завивки, на корсет, на ботинки. — Послушай, отец, — говорит моя мать, — я одеваюсь, а этот мальчишка издевается надо мною! Отец улыбается: — Прогони его. — Как же мне не смеяться? — говорю я. — Я только представлю себе, как бы я выглядел во всем этом уборе!.. И я тоже начинаю втыкать в волосы шпильки, прилаживать папильотки, щелкать щипцами. Тут мать, и в самом деле, гонит меня. — Довольно, — говорит она, — марш отсюда! Я ретируюсь со смехом. Иду к Олгушке, ее перед другим зеркалом причесывает Лиди. Теперь, по крайней мере, я могу задать ей свой вопрос: — Кто причесывает красные волосы огня? Она тоже не знает ответа. И прогоняет меня. Еще несколько минут, мать едва успевает закончить свои приготовления, как в комнате прислуги звонит колокольчик: это к нам звонит со двора Ольшейн, храмовый служка. Он хочет сообщить, что в храме уже собралось много народу. Мы можем отправляться. Отец подождет еще немного, он пойдет один. А мы, все втроем, идем с матерью. Мать осторожно спускается по лестнице, так осторожно, что меня снова разбирает смех. Мы пересекаем малый, потом большой двор, и вот мы уже в храме. Здесь, за большими дверьми, внизу — старшие ученики и взрослые, а нам с матерью надо подняться на галерею. Ступеньки, ступеньки и еще ступеньки. Мать поднимается с трудом. Но я уже наверху и сразу гляжу вниз. Как много народа, и какая большая комната! Здесь тоже сидят на скамейках, как Эрнушко и Олгушка в школе! Мы, наверху, сидим рядом с матерью, справа и слева от нее, позади ограды. И по другую сторону, тоже за оградой, я вижу девочек и мальчиков рядом с их матерями. Эрнушко принес свой молитвенник. Читать по-еврейски он может уже совсем бегло, но понимает не очень. Он разбирает тихонько, про себя. Мы с Олгушкой возбуждены больше. Косички Олгушки так и пляшут, она беспрерывно вертится и шепчется с матерью. Другие тоже шепчутся, как будто легкий ветерок гуляет по скамейкам. Я совсем прилип к ограде, всё смотрю вниз. Мне и приятно, и страшно: боюсь глубины, которая зияет подо мною. Раскрасневшись, со стеснением в груди, я отодвигаюсь от ограды. Делаю глубокий вдох и снова набираюсь храбрости заглянуть вглубь. Но вот я уже вижу отца, он входит через большую дверь внизу! Проходит храм насквозь, между рядами скамеек, медленно и бесшумно, как через нашу комнату, когда мы спим. Поднимается по нескольким ступенькам к алтарю. Какая там большая, темно-красная занавесь! Наверху что-то позолоченное, и какие большие столбы, тоже позолоченные! Как много свечей горит справа-слева! Насколько они длиннее, чем те, что вечером по пятницам зажигает дома наша мать! И как раз там, где остановился отец, над его головой, горит фонарь, какой-то красный фонарь. — Что это, мама, что за красный фонарь? Почему он не горит ярче? — Это вечный светильник. Ему нельзя гореть ярче, он должен всегда гореть так. — А что это за большая занавесь? — Это алтарная занавесь. Ну, если занавесь, думаю я, за нею есть и окно, как дома. Но мать говорит, что за нею шкаф. Называется «ковчег Завета». Не понимаю! Ковчег? Ковчег? Завет? — повторяю я про себя. В шкафу наверняка одежда, может быть, сутана? может быть, отец будет там переодеваться? Дома он тоже переодевается за дверцею шкафа. Мать улыбается. — Не смейся надо мною, — говорю я, — а лучше скажи: значит, там не сутана? — Нет, — говорит мать, — там священные книги. Но тсс! тсс! сейчас начнется! Отец уже вышел из-за занавеси. Теперь он стоит у своей скамейки справа от алтаря. Поднимает глаза, и в тот же миг слышится пение. Мать говорит: это поют старшие ученики. Гудит музыка, потом опять слышится пение. Сначала только один голос поет, низкий и сильный, потом песнопения словно перекликаются друг с другом. — О чем они перекликаются? — спрашиваю я. Мать наклоняется поближе и шепчет: — Они поют славу Господню, но тсс, тсс… — Славу? — переспрашиваю я. Она кивает головой, мол, да, да, но тсс, тсс! «Господь» — это засело в голове крепко, но «слава» — что-то очень зыбкое. — Что это — Его слава? Мать снова кивает: потом! дома, дома. Я поворачиваюсь к Эрнушко: у него такой вид, словно он знает. — Эрнушко, ты знаешь, что это такое — Его слава? — Я тоже знаю, — торопится вставить слово Олгушка, — это потому, что Он сотворил всё! Эрнушко показывает на пальцах: — За шесть дней… Ладно, думаю я, но почему все еще не поет отец? Это мне не нравится, пение — дело гордое, а он знай себе стоит, и голова низко понурена, как обыкновенно стоим перед ним мы, когда нам стыдно. Ему тоже стыдно? Может быть, оттого, что ему нельзя петь? Подозрение пронизывает меня: а что, если он не священник? Мать только улыбается на это. Но Олгушка приходит в ярость. Как я мог такое подумать? Эрнушко смотрит на меня серьезным взглядом. Ему нисколько не стыдно, ничуть, — говорит моя мать, — он просто молится про себя. Священнослужитель не поет, поют только кантор и хор. А священнослужитель молится, а после говорит проповедь: наставляет. Я доволен и говорю себе: ох, какой же я глупый! А я уж думал, что он не священник! Пение всё продолжается. И я спрашиваю: — Это тоже слава Господня? — Да, это тоже слава Господня. Ее поют по-разному, серьезнее, радостнее — как нужно. Но тсс, тсс, я хочу помолиться! Опять я не понимаю! Как может быть слава Господня радостной и разнообразной? Мне кажется, слава Господня может быть только такой, как взгляд моего отца, когда он глядит серьезно, строго. Но какое уж тут веселье! Снова мать смеется надо мною. Я умолкаю. Отец все еще стоит так же, как прежде. Столько пения я никогда еще не слыхал! Когда поют весело, мне хочется прыгать и скакать, но нельзя; когда очень печально, медлительно, тихо и глубоко, хочется плакать, но и этого нельзя. Когда же песнопения гремят, я боюсь, и хватаюсь за ограду, и зажмуриваю глаза, но это трусость и позор. |