
Онлайн книга «Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка»
С своей стороны, редакция никогда не возлагала больших надежд в этом отношении на М. Цветаеву, очевидно, впитавшую общеизвестные традиции, симпатии и уклоны Всероссийского союза писателей. В ответ на вопрос редакции по поводу письма М. Цветаевой мною <Мейерхольдом> послано В. Бебутову следующее письмо: Дорогой товарищ! Редактор «Вестника Театра» запрашивает меня и вас, не находим ли мы нужным снабдить какими-нибудь комментариями письмо Марины Цветаевой. Какие комментарии? Я счастлив, что сообщение «В. Т.» о том, что Марина Цветаева принимает участие в работе над «Гамлетом» вместе с нами, оказалось ошибкой хроникера. Читая это сообщение, я думал, что вы привлекли эту поэтессу для совместной с вами обработки тех частей, которые вы взяли на себя. Я готовился предостеречь вас, что не следует иметь дело с Мариной Цветаевой не только в работах над «Гамлетом», но и над «Златоглавом». А почему, не трудно догадаться. Вы знаете, как отшатнулся я от этой поэтессы после того, как имел несчастье сообщить ей замысел нашего «Григория и Дмитрия» [57]. Вы помните, какие вопросы задавала нам Марина Цветаева, выдававшие в ней природу, враждебную всему тому, что освящено идеей Великого Октября. Вс. Мейерхольд Мною (В. Бебутовым. — И. Ф.) послан В. Мейерхольду следующий ответ на его письмо ко мне по поводу письма М. Цветаевой: Дорогой товарищ! Ваше письмо получил. Спешу ответить. Прежде всего выражаю недоумение по поводу той части письма Марины Цветаевой, которая касается «Златоглава». Как? Прошло уже три месяца с тех пор, как эта поэма была сдана мною М. Цветаевой для перевода, и до сих пор она, «не будучи знакома с пьесой, не могла дать положительного ответа»?! Далее о «Гамлете». Вы ведь помните наш первоначальный план композиции этой трагедии. Всю прозаическую сторону, как и весь сценарий, мы с вами приняли на себя, диалог клоунов (могильщиков), ведомый в плане обозрения, был поручен Вл. Маяковскому и, наконец, стихотворную часть я, с вашего ведома, предложил Марине Цветаевой, как своего рода спецу. Теперь, получив от нее отказ с оттенком отгораживания от «переделок» вообще, я пользуюсь случаем, чтобы в печати указать М. Цветаевой на неосновательность ее опасений. Одно из лучших ее лирических стихотворений «Я берег покидал туманный Альбиона» начинается с приводимой здесь строчки Батюшкова и являет в этом смысле лучший образец переделки. <…> Что же касается до того, что вы уловили в натуре этого поэта, то должен сказать, что это единственно и мешает ей из барда теплиц вырасти в народного поэта. Вал. Бебутов Сотрудничество Цветаевой с Мейерхольдом не состоялось. По идейным соображениям. В начале марта за границу уезжал Илья Эренбург, с которым она дружила, — он был добр к ней, а она прощала ему всё за то, что его никто не любит. Марина попросила Эренбурга узнать что-нибудь о Сереже и передала ему письмо. Москва, 27-го русск<ого> февраля 1921 г. Мой Сереженька! Если Вы живы — я спасена. <…> Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу, что бы я дала за это! — Жизнь? — Но это такой пустяк. — На колесе бы смеялась! Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. — Это НЕ КНИГА. — Не пишу Вам подробно о смерти Ирины. Это была СТРАШНАЯ зима. То, что Аля уцелела — чудо. Я вырывала ее у смерти, а я была совершенно безоружна! Не горюйте об Ирине, Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, — всю беру на себя! У нас будет сын, я знаю, что это будет, — чудесный героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас! Эренбург отыскал след Сергея Эфрона. Вскоре Марине пришло письмо. <28 июня 1921 г.> — Мой милый друг — Мариночка, — Сегодня я получил письмо от Ильи Г<ригорье-вича>, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости. — До этого я имел об Вас кое-какие вести от К<онстантина> Д<митриевича> (Бальмонта. — И. Ф.), но вести эти относились к осени, а минувшая зима была такой трудной. Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего не буду от Вас требовать — мне ничего и не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы. Остальное — я это твердо знаю — будет. Об этом и говорить не нужно, п<отому> ч<то> я знаю — всё что чувствую я не можете не чувствовать Вы. Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Когда я о ней думаю — сердце замирает страшно — ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен — не буду говорить об этом. Все годы нашей разлуки — каждый день, каждый час — Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать. Радость моя, за все это время ничего более страшного (а мне много страшного пришлось видеть), чем постоянная тревога за Вас, я не испытал. Теперь будет гораздо легче — в марте Вы были живы. — О себе писать трудно. Все годы, что мы не с Вами — прожил, как во сне. Жизнь моя делится на две части — на «до» и «после». «До» — явь, «после» — жуткий сон, хочешь проснуться и нельзя. Но я знаю — явь вернется. Для Вас я веду дневник (большую и самую дорогую часть дневника у меня украли с вещами) — Вы будете всё знать, а пока знайте, что я жив, что я все свои силы приложу, чтобы остаться живым и знаю, что буду жив. Только сберегите Вы себя и Алю. — Перечитайте Пьера Лоти [58]. В последнее время он стал мне особенно понятен. Вы поймете — почему. <…> — Надеюсь, что И<лья> Г<ригорьевич> вышлет мне Ваши новые стихи. Он пишет, что Вы много работаете, а я ничего из Ваших последних стихов не знаю. Простите, радость моя, за смятенность письма. Вокруг невероятный галдеж. Сейчас бегу на почту. Берегите себя, заклинаю Вас. Вы и Аля — последнее и самое дорогое, что у меня есть. Храни Вас Бог. Ваш С.
Между тем в борисоглебском доме появился еще один жилец — из тех, кого комиссар Бессарабов якобы ненавидел, то есть еврей, с палестинскими глазами. Эмилий Миндлин приехал в Москву из Феодосии, ему было двадцать, он искал славы, удачи и приюта. Стихотворец, разумеется. В Феодосии он общался с Максом и даже делал альманах «Ковчег», в котором печатал стихи Волошина, Цветаевой, Мандельштама, Эренбурга, Парнок. |