Естественно, я без малейших колебаний принял решение помочь. На следующее утро связался с автором Еленой Айзенштейн, и через несколько месяцев вышла книга «Построен на созвучьях мир…: Звуковая стихия М. Цветаевой». Елена Айзенштейн – удивительный человек. Она филолог, учитель, больше двадцати лет преподавала старшеклассникам русский язык и литературу в Ленинградской области, городок Коммунар рядом с Павловском, и занимается серьезным литературоведением.
Эта книга у меня вся в закладках и пометках, часто ее перелистываю. В ней масса фантастических примеров и очень точных наблюдений, важных для понимания поэтической природы поэтики Марины Цветаевой.
«Слушание музыки для Цветаевой – состояние полной гармонии всех рек, всех русл, всех душевных потоков. Когда слушаешь музыку – все реки сразу, то есть то, чего почти не бывает в жизни, где чаще всего звучит разноголосица, спор голосов».
«Книга должна быть исполнена читателем как соната» – это тоже цветаевское. Обратная связь, замечательный мост между музыкой и литературой…
Эпилог
ВОЛКОВ: Володя, мы с тобой столько лет знакомы. Единственная тема, которую мы точно никогда с тобой не затрагивали, – это тема смерти. Мы о ней не думали. Умирали старики, а мы были юные, веселые, задорные, казалось, что у нас все впереди… А сейчас все чаще задумываешься о том, что пора подводить итог…
СПИВАКОВ: Чем ближе я приближаюсь к завершающему отрезку жизни, тем чаще вспоминаю своих родителей, тем ближе становится детство. Я вспоминаю, как мы ходили с мамой пешком по Фонтанке мимо знаменитого шереметевского дома, где жила Ахматова. На этом доме был герб с надписью на латыни: «Deus conservat omnia».
ВОЛКОВ: «Бог сохраняет всё».
СПИВАКОВ: Да, именно так пояснила мама мне, маленькому мальчику, для которого эта фраза, пожалуй, стала главной темой всей жизни, прочувствованной, как у Иосифа Бродского:
Страницу и огонь, зерно и жернова, Секиры острие и усеченный волос. Бог сохраняет все, особенно слова Прощенья и любви, как собственный свой голос. Мы не уходим из жизни в темноту, мы каким-то отраженным светом озаряем жизнь тех людей, которых любили, которым помогли, в которых вложили часть своей души. Для меня такое продолжение жизни – воспитанники моего благотворительного фонда, многие из которых уже сами вполне взрослые состоявшиеся люди, но я их все еще называю «мои дети».
А вообще жизнь устроена по подобию мороженого, которое я однажды купил в Сочи – сладкое, ароматное. Лижешь его, оно тает во рту, сливочной прохладой нёбо обволакивает, и вдруг язык на что-то острое напарывается – в мороженом оказался гвоздь. Вот и жизнь такая же, как мороженое с гвоздем, – сначала ее много и она сладка, а потом она тает у тебя на языке, а где-то в конце припасен гвоздь: если зазеваешься – разрежешь язык, раскровишь рот, подавившись металлическим вкусом…
ВОЛКОВ: Тебе ли гвоздя опасаться – ты счастлив, почитаем, любим, знаменит… Тебя узнают на улицах – в Москве, в Питере, в Нью-Йорке, к тебе все время подходят люди, приветствуют тебя – и ты ко всем доброжелателен… Каков он, вкус славы?
СПИВАКОВ: Слава следует за человеком, как тень, проживая свою собственную жизнь. Я нес людям музыку, которая, как и религия, дарит утешение, свет, сопереживание… Ко мне возвращалось тепло моей публики, которая нередко выражала свою приязнь наивно, просто и очень трогательно.
В Вологде после одного из концертов меня полтора часа ожидали девочка и мама, чтобы вручить самодельные стельки. Стельки, собственноручно сплетенные ребенком из бересты, были на два размера меньше – но какое это имело значение?
Представь, через восемь лет я приехал в ту же Вологду, и меня встретила после концерта красивая молодая девушка: «Владимир Теодорович, вы меня не помните, наверное. Я когда-то сплела для вас стельки сорок первого размера, а теперь они на два размера больше – придутся точно впору!»
Я с одинаковым вдохновением играю перед фрачной публикой в Зальцбурге и перед металлургами Старого Оскола в спецовках, которые впервые в жизни услышали скрипку вживую. И бесконечно счастлив, если экскаваторщик благодарно протянет мне свою ладонь размером с кузнечный молот со словами: «Я теперь буду классику слушать. Это впечатляет…»
Жизнь человека – это путь от одной точки к другой. И в промежутках между этими двумя точками человек живет в поисках гармонии. Не так просто ее найти, но музыка помогает. А что касается твоего вопроса о жизни и смерти, о чем в годы нашей молодости мы не думали, то отвечу тебе стихами Юрия Левитанского. Они о нас с тобой тоже.
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней, мы стали смиренней. За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас. И вот наступает то странное время иных измерений, где прежние мерки уже не годятся – они не про нас. Ты можешь отмерить семь раз и отвесить и вновь перевесить и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва. Но ты уже знаешь, как мало успеешь за год или десять, и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два. Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым, на миг удивившись почти незаметному их рубежу. Но ты уже знаешь, о, как это горестно – быть несудимым, и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу! Ты можешь отмерить семь раз и отвесить и вновь перемерить и вывести формулу, коей доступны дела и слова. Но можешь поверить гармонию алгеброй и не поверить свидетельству формул – ах, милая алгебра, ты не права! Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и с собственной тенью. Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь. Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью, и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь. А день наступает такой и такой-то, и с крыш уже каплет, и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть. И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет о некоем возрасте, как бы связующем «быть» и «не быть». Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье. Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя. И трепетно светится тонкая веточка майской сирени, как вечный огонь над бессмертной и юной душой соловья.
Послесловие Когда б вы знали…
Позволю себе на этот раз быть исключительно нескромной, иначе любой, кто прочтет эту книгу, никогда не узнает, как родилась идея ее создания. Почему – и так понятно, но, несмотря на все предпосылки, вероятность, что «Диалоги с Владимиром Спиваковым» никогда не появятся на свет, была очень велика…
Вернусь на два с половиной года назад. Нет, пожалуй, в самое начало – на двадцать пять лет назад…
Само имя Соломона Волкова для меня было тогда окутано густым туманом из фраз и образов, стоящих за этими фразами, из редких фотографий и обрывочных рассказов тех, кто помнит Волкова до отъезда, кто видел его в Нью-Йорке на Бродвее, о том, как Волков познакомился с Баланчиным, как до этого бежал из СССР с женой Марианной, замечательным фотографом (гламура еще не было, но портретное фотографическое творчество было в почете)… При этом имя «Мончик», которое зачастую произносил мой муж, и портрет загорелого бородатого мачо на фотографии рядом с не менее загорелым и не менее мачо, но абсолютно безбородым Спиваковым никак не складывалось в одну картинку с тем, что было для меня, тогдашней, образом «СОЛОМОН-ВОЛКОВ-НАПИСАВШИЙ-КНИГУ-О-ШОСТАКОВИЧЕ-КОТОРУЮ-МНОГИЕ-НЕ-ПРИНЯЛИ-А-МНОГИЕ-ВЗАХЛЕБ-ЭМИГРАНТ-ЗНАВШИЙ-БАЛАНЧИНА-И-НАПИСАВШИЙ… – тут полагается вдох – НАПИСАВШИЙ-ДИАЛОГИ-С-ИОСИФОМ-БРОДСКИМ!!!» Как только эта книга появилась в нашей библиотеке, она сразу обросла закладочками мужа и загнутыми страницами (это уже мой почерк, да простят меня книгопечатники). |