
Онлайн книга «День открытых обложек»
![]() – Вот же он, глагол их языка. Вот оно, их существительное. – Гражданин‚ вам русским языком сказано! Народа нет и языка нет. – А как же какаду? С их посланием? – Он его сам выдумал, этот язык. И пощурились на попугая, стали нехорошо оглядывать. Полиглот туда, полиглот сюда: допустили его в самый закрытый архив, к самой заветной папке, а там пусто. Нет ничего про вымерший народ, – может, его и вовсе не было? Так кому же тогда этот музей? Автобус замедлил ход… …голос из хрипатого динамика возвестил привычно: – Конечная остановка – кладбище. Пассажиры зашевелились, гурьбой полезли на выход, а женщина вышла после всех – белая панамка на седой голове, глядела, как торопятся они к воротам, неостывшие от сутолоки, несут к мертвым обидную для тех поспешность. Загодя готовилась к визиту, обвыкала, настраивалась, чтобы подойти покойно и отрешенно, сказать просто, обыденно, не вызывая зависти-раздражения: «Здравствуй, Саша, вот и я». Возле ворот, прямо на траве, расселись торговки с цветами в ведрах, в буйных охапках, а с края, скромно и пристойно, улеглись на дерюжке морковка, петрушка, мелкая свекла. Шедшие туда, к мертвым, брали цветы, шедшие назад, к живым – овощи. Купила букетик гвоздик, подивилась гордой их стойкости, – хризантемы стареют неряшливо, гвоздики с достоинством, – вошла на кладбище. Справа, у приплюснутого домика, толпились провожатые, жена, на руках обвисшая, гроб в кумаче на железной каталке. Суетился распорядитель, деловитые музыканты облизывали мундштуки труб, переминалось в нетерпении начальство, старый еврей с костылем, в ермолке, в широченных брюках трубами пыхтел шумно и обидчиво. – Шапки надеть. Гроб закрыть. Музыку отослать. Не то молиться не буду. И стукнул о землю костылем. Распорядитель шарахнулся к начальству, те отмахнулись с небрежением, и охнули разом тарелки, басом вздохнул геликон, под нестройную скорбь понесли по аллее венки, подушечки с наградами, следом покатили каталку. Скакнула из-за дерева бабуля – глаз сорочий, спросила, запыхавшись: – Имя у него какое?.. – Ефим, – ответили, – Яковлевич. – Господи, упокой душу раба твово, Ефима, – запела, поспешая, выглядывая зыристо, пустой рукав болтался сиротливо. – Прими душу его на покаяние... И закрестилась торопливо, вызывая косые взгляды, испуг беспокойного распорядителя, общее не похоронное любопытство. – Уберите ее, – сказал еврей, окончательно отставая. – С Богом я буду разговаривать. Подошли к раскрытой могиле, растеклись по проходам, посреди оград и памятников, вплотную почти утыканных. Вышел вперед ответственный товарищ, сказал без бумажки речь, затертую от частого употребления, всем понятную, всеми одобренную. О заслугах ушедшего, редких душевных качествах, о памяти, которую не избыть, – покойник стыл в неземной отрешенности, ощущая, быть может, тягостную ненужность прощания, редкая тень от резного облачка проскальзывала по его лицу. – Спи спокойно, Ефим Яковлевич! Мы тебя не забудем. – Аминь! – заключила бабуля и испортила официальную часть. Приковылял старый еврей, шумно отдуваясь, потребовал на ходу: – Гроб закрыть. Шапки надеть. Музыку убрать. – У нас общественное мероприятие, – заявил ответственный товарищ. – Не религиозное. Понимаете? – Понимаю, – сказал еврей. – Я так понимаю, что вам делать нечего. И ткнул концом костыля в ответственную ногу. Прибежал распорядитель, запрыгал в возбуждении, вытягиваясь на носочки: – Старуха... религиозная... Воля матери... Начальство отошло в сторону, озираясь любопытно на призыв громкий, напев незнакомый. Глядели во все глаза – мурашами по спине – на старика немощного, приткнувшегося на костыле, который страстно звал на помощь, жаловался и объяснял, молил, укорял и снова молил. Умолкло враз воронье, дрогнули дальние кусты, примялась трава, и пошел издалека невидный караван, путем долгим, многотрудным, понёс старцев седобородых, красавиц смуглых, юношей стройных – мертвецов народа своего; поводырь ступал ногами натруженными, глядел вдаль глазами усталыми, с веками набрякшими. Прошел караван мимо под гортанный напев, унес в дальние края не Ефима Яковлевича – Хаима Янкеля, чтобы похоронить в земле святой, в земле заповедной, Богом данной, Богом отнятой и возвращенной. Утихли потревоженные кусты, распрямилась трава, загалдело воронье; умолк старик с костылем – ушел караван... – Аминь! – заключила бабуля и перекрестила гроб. Потом была суета прощания, толкотня с венками, старому еврею сунули в карман деньги, заодно бабуле в протянутую руку, музыканты побежали к автобусу, деловитые и озабоченные, повели жену, на руках обвисшую, а она всё оборачивалась назад к оставленному, брошенному, покинутому… Старый еврей пошуршал бумажкой, вздохнул, не глядя: – Надо еще. Женщина в белой панамке дала рубль. Женщина в белой панамке, старый еврей на костыле и похороны на кладбище – из романа «На ночь глядя». Который писал в Москве, в годы отказа, когда отключили телефон, лишили заработка и вырезали фамилию из титров, обыскивали и допрашивали, били ногами сына на улице и четыре долгих года не выпускали в Израиль. Оттого, может, название такое, безвыходность и неопределенность завтрашнего дня – всё там, в этой книге, на ее страницах. Пошла было прочь, да засмущалась уходить с цветами, воротилась, положила гвоздики в общие охапки, сказала тихо: – Слышь? Я к тебе заходить буду... И по тропке, по аллейке, в привычную ей сторону, а рядом бабуля, глаз сорочий, вдевает руку в пустой рукав жакетки: – Всё-то у них, у евреев, не по-людски. И поплачут не так, и помолятся. Живут по-нашему, а уходят по-своему. Сложила рубль вдвое, еще вдвое, упрятала в карман. – В церкву схожу, свечку за него поставлю. Бог один, Он пусть и разбирается. Поскакала вбок, меж плит и оград, выкликнула издали: – Старик у меня под крестом, я при ём… Шла мимо баба пышная, рослая, силой налитая, в платье цветастом, с граблями на плече. Грудью раздвигала воздух, точно линейный корабль волны, как возвращалась с дальних покосов, намахавшись вдоволь, нанюхавшись травяных дурманов, пропотев всласть на широком раздолье. – Шурочка, здравствуйте! Сколько не виделись! – Здорово, мать, – откликнулась. – Куда пропала? – Я живая, – заторопилась. – Приболела чуть... И полезла в сумку за платой установленной, чтобы прибирала Шурочка могилу, цветы по весне сажала. Лишь снег истекал ручьями, торопилась к ней, незаменимой, деньги совала в карман: «Живая. Я живая...» |