
Онлайн книга «Из Египта. Мемуары»
Наконец подоспел кофе, Вили взял две чашечки и принялся разливать, держа джезву пугающе высоко и направляя струю в чашку, как умелые слуги-арабы, чтобы в процессе напиток немного остыл. – Лучше всех кофе варил твой дедушка, упокой Господи его душу, – признался Вили. – Аспид, чистый аспид с раздвоенным языком, когда терял терпение, кипел, как молоко, готов был порезать тебя на куски, а вот поди ж ты – кофе варил лучше всех в мире. Пойдем. Другим коридором мы направились в гостиную, битком набитую антиквариатом и увешанную персидскими коврами. На блестящем старом паркете лежал луч послеполуденного солнца, в котором, неловко раскинув лапы, дремала раскормленная кошка. – Видишь на мне смокинг? – спросил Вили. – Пощупай. Я протянул руку и потрогал отложной воротник. – Ему лет сорок, не меньше, – с веселым удивлением пояснил дедушка. – Угадай чей? – Твоего отца, – предположил я. – Не пори чепухи, – раздраженно отрезал он. – Отец давным-давно умер. – Кого-нибудь из братьев? – Нет, нет, нет. – Тогда не знаю. – Я тебе подскажу. Угадай, кто сделал материал? Лучшая ткань в мире. – Мой отец? – поразмыслив, спросил я. – В точку. Изготовили в подвале его фабрики в Ибрахимии [11] во время войны. Это смокинг твоего дедушки Альберта. – Он подарил его тебе? – Можно и так сказать. – По какому случаю? – Эстер отдала после его смерти. В наши дни такую хорошую шерсть днем с огнем не сыщешь. Берегу как зеницу ока, – пошутил Вили. – Пощупай еще разок! – велел он мне. Виртуозный торговец, подумал я. – Я тебе сейчас объясню, – Вили огляделся, не слушает ли нас кто, и приблизил лицо к моему, так что мне стало неловко. – Помнишь Флору, la belle romaine [12], как мы ее называли? Я ответил, что о пианисте Шнабеле узнал именно от Флоры. – Вот-вот. Во время войны, в дни Аламейна мы все ютились у твоей прабабки. Ты даже не представляешь, до чего же там было тесно. И вот однажды является брюнетка, красивая, но какой-то болезненной красотой, каждый вечер играет на фортепьяно, курит не переставая, вид поношенный, но от этого еще сексуальнее, флиртует напропалую со всеми нами, хотя, готов поклясться, сама не отдает себе в этом отчета. В общем, мы все влюбились в нее как сумасшедшие. До безумия. – А при чем тут мой дедушка? – Подожди, дай договорить! – нетерпеливо бросил Вили. – Напряжение в воздухе висело такое – сам подумай, семь взрослых мужчин в доме, не говоря уж о молодняке, который тоже, так сказать, питал надежды, – что каждый день мы начинали со скандала. Ссорились на пустом месте, из-за всего подряд. Мы с твоим дедом ругались каждый день. Каждый божий день. Потом мирились, садились играть в триктрак. И снова скандалили. Ты играешь в триктрак? – Не очень хорошо. – Я так и думал. В общем, в конце концов стало ясно, что Флора выделила меня. Я, разумеется, ничего такого себе не позволял – все-таки дом моей матери, да и жена бдит, ну ты понимаешь. Торопиться было нельзя категорически! И в один прекрасный день я сказал твоему деду: «Альберт, эта женщина меня хочет. Как мне быть?» А он: «Ты-то сам ее хочешь?» «А ты разве нет?» – спросил я. Он промолчал. И я попросил: «Ты должен мне помочь». На что этот хитрец, твой дед, улыбнулся и пообещал: «Я подумаю». Все были в курсе: фрау Кон, твоя бабка, Исаак. Все, кроме меня. Я узнал о них лишь много лет спустя, когда Флора пришла к нам в гости и увидела на мне его смокинг. Она сразу же его узнала. – Да? – вставил я. – Разве ты не понимаешь? Я покачал головой. – Скорее всего, она ему и подарила. Я почувствовал себя полным олухом. Единственная женщина, которую я хотел и не сумел заполучить. И вот сорок лет спустя ревную ее к нему, как последний болван! Повисло молчание. Меня так и подмывало открыть ему, что любовником Флоры в те летние ночи сорок второго был вовсе не дед, а мой отец, и смокинг принадлежал ему, а не деду. Тот же просто-напросто «унаследовал» его от сына, как и прочие вещи, которые отец уже не носил. Однако же я не проронил ни слова: мне хотелось, чтобы дед в кои-то веки одержал победу над Вили. – Видел бы ты нас тогда, – продолжал он, – все просили ее поиграть, все перебирали коньяка, надеясь, что остальные устанут и уйдут спать. Признаться, я никогда не любил засиживаться допоздна. Я наблюдал, как Вили наслаждается своими откровениями. – Идем. – Он убрал наши пустые чашки, и я опомниться не успел, как дед увлек меня в сад, где его внук и жена читали местную газету. – Ну что, поболтали? – спросила жена. – Еще как, – ответил Вили. За ужином случился небольшой инцидент. В окно столовой мы заметили, что по саду идет пара цыган. Вили не раздумывая бросился в гостиную, схватил дробовик и дважды выстрелил в воздух, переполошив собак и лошадей. – Ты с ума сошел? – крикнула его дочь, вскочила и попыталась вырвать у него ружье. – Они же тебя убьют! – Пусть только попробуют. Думаешь, я их боюсь? Я их всех переловлю… – И он произнес фразу, точно прощальный подарок, точно сувенир на память о моем визите в Англию, последнее признание гостю, который приехал, чтобы услышать из его уст эти самые слова: – Я их боюсь? Я боюсь? Как ты думаешь? Siamo o non siamo? Я не я буду. Вечером он зашел ко мне попрощаться. – Нет, уж давай попрощаемся, я настаиваю, – проговорил он, – в моем возрасте ни в чем нельзя быть уверенным. – Он обвел взглядом мои вещи, книги, с неуловимо-насмешливым выражением лица взял одну. – Неужели это до сих пор читают? – Более, чем когда-либо, – ответил я. – Еще один еврей, – заметил Вили. – Наполовину, – уточнил я. – Нет. Невозможно быть евреем наполовину, если твоя мать еврейка. Может, к слову, – а может, за этим-то Вили и поднялся ко мне, – но он спросил о своей матери. Я рассказал, что помнил. Нет, она не мучилась. Да, до самого конца оставалась в ясном уме. Да, смеялась, как раньше, и отпускала краткие, афористичные замечания, от которых корчишься, как раздавленный червяк. Да, она понимала, что угасает. И так далее и тому подобное. В конце концов я сказал, что она почти ничего не видела из-за катаракты: светлая желтоватая пленка заволокла ее глаза. Я обмолвился об этом мимоходом, не считая катаракту таким уж серьезным недугом. – Значит, она ничего не видела, – проговорил Вили. – Она ничего не видела, – повторил он, словно пытаясь отыскать в самих словах и слогах некий тайный смысл, раскрыть причину жестокости судьбы и уязвимости старости. – Значит, она ничего не видела, – произнес он, как будто его охватила скорбь столь сильная, что остается лишь повторять и повторять одно и то же, пока на глаза не навернутся слезы. – Тебе этого не понять, – добавил он, – но я иногда думаю о ней. Старая, одинокая, все разъехались, вдобавок, как ты говоришь, еще и слепая, умирала в Египте, никого у нее не осталось. Я думаю о том, что мог бы скрасить ее дни, не растранжирь я так бездумно время и силы на свои жалкие махинации. Ну да такова жизнь. Теперь у меня есть дом, но нет матери. При том что и о доме-то я мечтал для нее. Порой я думаю о ней просто как о маме: так думают дети, когда им не хватает чего-то, что может дать только мать. Возможно, тебе покажется, что, раз у меня самого уже правнуки, значит, и мать мне, в общем-то, без надобности. А вот поди ж ты: нужна. Странно, правда? – Он улыбнулся, положил книгу на тумбочку и, видимо, чтобы меня поразить, вдруг процитировал на французском длинный затейливый фрагмент из самого начала. |