
Онлайн книга «Записные книжки. Воспоминания»
Маяковский – это романтическая модель в хамской ее разновидности. 18. VIII 89 Даже когда меня уже выдвинули на присуждение Государственной премии, я была уверена, что не получу ее, так как не принадлежу к типу людей, получающих премии. Но я попала как раз в очередной социальный расклад, который оказался сильнее типологии. 20. VIII 89 Евреям, участвующим в русском культурном процессе, иудаизм присущ в разных дозах. От напряженного национального самосознания до ассимилированности, более или менее полной. Сильная еврейская окраска в прозе Бабеля. Сложно обстоит с Мандельштамом. Мандельштам мыслил культурами. Иудаизм для него одна из культур (как и католичество, лютеранство), но она на особом положении личного, интимного опыта, уходящего корнями в младенчество. В «Шуме времени» – хаос иудейский, или строки: И над матерью звенели
Голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели —
Черным солнцем осиян.
Так еврейское начало сознания, переплетаясь с другими, оказывается формотворческим. В других психологических комбинациях оно деструктивно. Еврей с установкой на тотальную ассимиляцию переживает порой свое происхождение как обузу и помеху. Он стесняется. К этому типу принадлежал Пастернак. У него был еврейский комплекс (у Кафки тоже) – разновидность комплекса неполноценности, распаляемый антисемитизмом, самым победоносным, не только фактическим, но и психологическим врагом ассимиляции. Пастернак, с его сквозной темой самоуничижения, отрицания себя и своего творчества, страдал своего рода мазохизмом, навязчивым чувством вины. Вероятно, каким-то сложным образом это переживание сочеталось с тайным чувством собственной ценности, неизбежным у большого созидателя ценностей объективных. Непроходимая путаница… Он был убежден, что ассимиляция не только необходимость, но совершившийся психологический факт. Но на антисемитизм он отвечал не гордостью или злобой, а реакцией первородной вины, неполноценности, неудостоенности. В январе 1928 года Пастернак писал Горькому: «Мне, с моим местом рожденья, с обстановкою детства, с моей любовью, задатками и влеченьями, не следовало рождаться евреем. Реально от такой перемены ничего бы для меня не изменилось… Но тогда какую бы я дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с места жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью, вечно урезываю свою роль и долю. Ведь я ограничиваю себя во всем. Разве почти до неподвижности доведенная сдержанность моя среди общества, живущего в революцию, не внушена тем же фактом?.. Все пристрастья и предубежденья русского свойственны и мне. Веянья антисемитизма меня миновали, и я их никогда не знал. Я только жалуюсь на вынужденные путы, которые постоянно накладываю на себя я сам, по „доброй“, но зато и проклятой же воле!» Итак, он не может себе позволить… Он ограничен в своем праве быть выразителем русской духовной жизни. В «Вопросах литературы» напечатана статья американского критика Дж. Гибиана, посвященная в основном вопросу национального самоопределения Пастернака. «Можем ли мы разрешить противоречие, – недоумевает Гибиан, – между негативным отношением Пастернака к понятию национальной принадлежности и его сильным желанием считаться русским? Думаю, лишь частично. Он отрицает коллективное чувство принадлежности к нации в качестве ее частицы, но одобряет и олицетворяет собой желание личности обладать национальными чертами характера». Это логическое противоречие эмоционально вполне объяснимо. Еврейское происхождение было для Пастернака унижением, а принадлежность к русскому национальному типу – сублимацией. Он мерил эти данные разной мерой. Национальное самоопределение без языка и культуры – бесплодно. В диаспоре безъязыкое национальное сознание как-то может существовать, если существует еврейская община как социальная единица. У нас ее нет, и с еврейским самосознанием надо ехать в Израиль и искать там язык и родину. Так же, как у меня есть внешние расовые признаки, так, вероятно, есть еврейские черты ума и характера. Но это факт биологический; у меня они не социализированы, не подняты до структурного смысла. И я знаю, что ношу в себе частицу судьбы и мысли русской интеллигенции. А противоречие все же не отпускает… Есть рефлексы, точно срабатывающие на антисемитизм. Чувство общественного приличия запрещает увиливать от своего происхождения. Нельзя находиться в положении человека, который сегодня говорит: «я русский», а завтра может стать объектом еврейского погрома, который, кстати, нам упорно обещают соответственным образом настроенные неформалы. 4. IX 1989 NN говорит: когда любовь изживает себя, я узнаю это по безошибочным признакам – начинаю жалеть деньги и время. Для сентиментальности нужна хорошая память. Сентиментальность – это соединение сентиментального с интеллектуальным. Сентиментальность поэтому совершенно не свойственна женщинам, у которых эмоции сочетаются с чувственностью или с расчетом. Чем отличается междувоенная литература (1918–1939) западная от нашей? Тем, что ей предоставлена была свобода скулить. То есть предоставленную ей свободу она употребила на то, чтобы скулить. Поскулить, конечно, утешительно; облегчает душу и в какой-то степени осмысляет пустоту – пустота пошла на то, чтобы о ней написать. Наконец, это право на пессимизм позволило возникать фактам искусства. Впрочем, ничего очень большого нет. У этого персонажа – всегда двойной критерий. С одной стороны, жизнь такая, какой она была ему обещана вначале; с легкостью удовлетворения желаний, с досугом и увлечением собственной психикой, а главное, с творчеством и известностью – и это мучило неотступной тоской. С другой стороны, представлялось то, к чему он, вернее, его формация предназначались ходом вещей, или то, чем довольствовались вокруг. Тогда его сжимало в комок, и он повторял – нужно быть довольным и благодарным, тихим и благодарным. «Будьте довольны жизнью своей…» (А. Блок). * * * Понимание – наша прелесть и наша кара. Огарев. «Моя исповедь»
Эти записки – опыт изображения одного из видов современного сознания и воспринимаемой им действительности. Сознание это, понятно, вовсе не равнозначно эмпирической личности автора. И автор не обязуется быть в своих записях всегда фактически достоверным. По поводу одной цитаты «…Мы пишем такую жизнь, какая она есть, а дальше – ни тпррру ни ну… Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником…» (А. П. Чехов. Письмо к А. С. Суворину от 25.XI 1892 г.). |