Онлайн книга «Раковый корпус»
|
А Поддуеву, соседу? Ему спасенья, как будто, и не оставалось. Разве только если бы берёзовую трутовицу пить? Но написано в письме, что пить её надо год, не прерываясь. Для этого надо высушенной трутовицы пуда два, а мокрой — четыре. А посылок это будет, значит, восемь. И ещё, чтоб трутовица не залёживалась, была бы недавно с дерева. Так не чохом все посылки, а в разрядочку, в месяц раз. Кто ж эти посылки будет ему собирать ко времени да присылать? Оттуда, из России? Это надо, чтоб свой человек, родной. Много-много людей перешло через Ефрема за жизнь, и ни один из них не зацепился как родной. Это бы первая жёнка его Амина могла бы собирать-присылать. Туда, за Урал, некому и написать, кроме как только ей. А она напишет: „Подыхай под забором, старый кобель!“ И будет права. Права по тому, как это принято. А вот по этой синей книжечке неправа. По книжечке выходит, что Амина должна его пожалеть, и даже любить — не как мужа, но как просто страдающего человека. И посылки с трутовицей — слать. Книга-то получалась очень правильная, если б все сразу стали по ней жить… Тут наплыло Ефрему в отлеглые уши, как геолог говорил, что живёт для работы. Ефрем ему по книжечке ногтем и постукал. А потом опять, не видя и не слыша, он погрузился в своё. И опять ему стрелило в голову. И только донимала его эта стрельба, а то легче и приятней всего ему было бы сейчас не двигаться, не лечиться, не есть, не разговаривать, не слышать, не видеть. Просто — перестать быть. Но трясли его за ногу и за локоть, это Ахмаджан помогал, а девка из хирургической оказывается давно над ним стояла и звала на перевязку. И вот Ефрему надо было за чем-то ненужным подниматься. Шести пудам своего тела надо было передать эту волю — встать: напрячься ногам, рукам, спине, и из покоя, куда стали погружаться кости, оброщенные мясом, заставить их сочленения работать, их тяжесть — подняться, составить столб, облачить его в курточку и понести столб коридорами и лестницей для бесполезного мучения — для размотки и потом замотки десятков метров бинтов. Это было всё долго, больно и в каком-то сером шумке. Кроме Евгении Устиновны были ещё два хирурга, которые сами операций никогда не делали, и она им что-то толковала, показывала, и Ефрему говорила, а он ей не отвечал. Он чувствовал так, что говорить им уже не о чем. Безразличный серый шумок обволакивал все речи. Его обмотали белым обручем мощнее прежнего, и так он вернулся в палату. То, что его обматывало, уже было больше его головы — и только верх настоящей головы высовывался из обруча. Тут ему встретился Костоглотов. Он шёл, достав кисет с махоркой. — Ну, что решили? Ефрем подумал: а что, правда, решили? И хотя в перевязочной он как будто ни во что не вникал, но сейчас понял и ответил ясно: — Удавись где хочешь, только не в нашем дворе. Федерау со страхом смотрел на чудовищную шею, которая, может, ждала и его, и спросил: — Выписывают? И только этот вопрос объяснил Ефрему, что нельзя ему опять ложиться в постель, как он хотел, а надо собираться к выписке. А потом, когда и наклониться нельзя, — переодеваться в свои обычные вещи. А потом через силу передвигать столб тела по улицам города. И ему нестерпимо представилось, что ещё это всё он должен напрягаться делать, неизвестно зачем и для кого. Костоглотов смотрел на него не с жалостью, нет, а — с солдатским сочувствием: эта пуля твоя оказалась, а следующая, может, моя. Он не знал прошлой жизни Ефрема, не дружил с ним и в палате, а прямота его ему нравилась, и это был далеко не самый плохой человек из встречавшихся Олегу в жизни. — Ну, держи, Ефрем! — размахнулся он рукой. Ефрем, приняв пожатие, оскалился: — Родится — вертится, растёт — бесится, помрет — туда дорога. Олег повернулся идти курить, но в дверь вошла лаборантка, разносившая газеты, и по близости протянула ему. Костоглотов принял, развернул, но доглядел Русанов и громко, с обидой, выговорил лаборантке, ещё не успевшей ушмыгнуть: — Послушайте! Послушайте! Но ведь я же ясно просил давать газету первому мне! Настоящая боль была в его голосе, но Костоглотов не пожалел его, а только отгавкнулся: — А почему это вам первому? — Ну, как почему? Как почему? — вслух страдал Павел Николаевич, страдал от неоспоримости, ясной видимости своего права, но невозможности защитить его словами. Он испытывал не что иное как ревность, если кто-нибудь другой до него непосвящёнными пальцами разворачивал свежую газету. Никто из них тут не мог бы понять в газете того, что понимал Павел Николаевич. Он понимал газету как открыто распространяемую, а на самом деле зашифрованную инструкцию, где нельзя было высказать всего прямо, но где знающему умелому человеку можно было по разным мелким признакам, по расположению статей, по тому, что не указано и опущено, — составить верное понятие о новейшем направлении. И именно поэтому Русанов должен был читать газету первый. Но высказать-то это здесь было нельзя! И Павел Николаевич только пожаловался: — Мне ведь укол сейчас будут делать. Я до укола хочу посмотреть. — Укол? — Оглоед смягчился. — Се-час… Он досматривал газету впробежь, материалы сессии и оттеснённые ими другие сообщения. Он и шёл-то курить. Он уже зашуршал было газетой, чтоб её отдать — и вдруг заметил что-то, влез в газету — и почти сразу стал настороженным голосом выговаривать одно и то же длинное слово, будто протирая его между языком и небом: — Ин-те-рес-нень-ко… Ин-те-рес-нень-ко… Четыре глухих бетховенских удара судьбы громыхнули у него над головой — но никто не слышал в палате, может и не услышит — и что другое он мог выразить вслух? — Да что такое? — взволновался Русанов вовсе. — Да дайте же сюда газету! Костоглотов не потянулся никому ничего показывать. И Русанову ничего не ответил. Он соединил газетные листы, ещё сложил газету вдвое и вчетверо, как она была, но со своими шестью страницами она не легла точно в прежние сгибы, а пузырилась. И сделав шаг к Русанову (а тот к нему), передал газету. И тут же, не выходя, растянул свой шёлковый кисет и стал дрожащими руками сворачивать махорочную газетную цыгарку. И дрожащими руками разворачивал газету Павел Николаевич. Это „интересненько“ Костоглотова пришлось ему как нож между рёбрами. Что это могло быть Оглоеду „интересненько“? Умело и делово, он быстро проходил глазами по заголовкам, по материалам сессии и вдруг, и вдруг… Как? Как?.. Совсем не крупно набранный, совсем незначительный для тех, кто не понимает, со страницы кричал! кричал! небывалый! невозможный указ! — о полной смене Верховного Суда! Верховного Суда Союза! |