
Онлайн книга «История одного города»
— Очнись, батя! ужли ж Аленку собакам отдать! — испугался бригадир. — Не к тому о сем говорю! — объяснился батюшка, — однако и о нижеследующем не излишне размыслить: паства у нас равнодушная, доходы малые, провизия дорогая… где пастырю-то взять, господин бригадир? — Ох! за грехи меня, старого, Бог попутал! — простонал бригадир и горько заплакал. И вот, сел он опять за свое писанье; писал много, писал всюду. Рапортовал так: коли хлеба не имеется, так, по крайности, пускай хоть команда прибудет. Но ни на какое свое писание ни из какого места ответа не удостоился. А глуповцы с каждым днем становились назойливее и назойливее. — Что? получил, бригадир, ответ? — спрашивали они его с неслыханной наглостью. — Не получил, братики! — отвечал бригадир. Глуповцы смотрели ему "нелепым обычаем" в глаза и покачивали головами. — Гунявый ты! вот что! — укоряли они его, — оттого тебе, гадёнку, и не отписывают! не сто́ишь! Одним словом, вопросы глуповцев делались из рук вон щекотливыми. Наступила такая минута, когда начинает говорить брюхо, против которого всякие резоны и ухищрения оказываются бессильными. — Да; убеждениями с этим народом ничего не поделаешь! — рассуждал бригадир, — тут не убеждения требуются, а одно из двух: либо хлеб, либо… команда! Как и все добрые начальники, бригадир допускал эту последнюю идею лишь с прискорбием; но мало-помалу он до того вник в нее, что не только смешал команду с хлебом, но даже начал желать первой пуще последнего. Встанет бригадир утром раненько, сядет к окошку, и все прислушивается, не раздастся ли откуда: туру-туру? Рассыпьтесь, молодцы! За камни, за кусты! По два в ряд! — Нет! не слыхать! — Словно и Бог-то наш край позабыл! — молвит бригадир. А глуповцы между тем все жили, все жили. Молодые все до одного разбежались. "Бежали-бежали, — говорит летописец, — многие, ни до чего не добежав, венец приняли; многих изловили и заключили в узы; сии почитали себя благополучными". Дома остались только старики да малые дети, у которых не было ног, чтоб бежать. На первых порах оставшимся полегчало, потому что доля бежавших несколько увеличила долю остальных. Таким образом прожили еще с неделю, но потом опять стали помирать. Женщины выли, церкви переполнились гробами, трупы же людей худородных валялись по улицам неприбранные. Трудно было дышать в зараженном воздухе; стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась еще чума, и для предотвращения зла сейчас же составили комиссию, написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту. Но, несмотря на столь видимые знаки начальственной попечительности, сердца обывателей уже ожесточились. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь не показал бригадиру фигу, не назвал его «гунявым», «гаденком» и прочее. К довершению бедствия, глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и мир, и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал: — Сколько ты, Евсеич, на свете годов живешь, сколько начальников видел, а все жив состоишь! Тогда и Евсеич не вытерпел. — Много годов я выжил! — воскликнул он, внезапно воспламенившись. — Много начальников видел! Жив есмь! И, сказавши это, заплакал. "Взыграло древнее сердце его, чтобы послужить", — прибавляет летописец. И сделался Евсеич ходоком, и положил в сердце своем искушать бригадира до трех раз. — Ведомо ли тебе, бригадиру, что мы здесь целым городом сироты помираем? — так начал он свое первое искушение. — Ведомо, — ответствовал бригадир. — И то ведомо ли тебе, от чьего бездельного воровства такой обычай промеж нас учинился? — Нет, не ведомо. Первое искушение кончилось. Евсеич воротился к колокольне и отдал миру подробный отчет. "Бригадир же, видя таковое Евсеича ожесточение, весьма убоялся", — говорит летописец. Через три дня Евсеич явился к бригадиру во второй раз, "но уже прежний твердый вид утерял". — С правдой мне жить везде хорошо! — сказал он, — ежели мое дело справедливое, так ссылай ты меня хоть на край света, — мне и там с правдой будет хорошо! — Это точно, что с правдой жить хорошо, — отвечал бригадир, — только вот я какое слово тебе молвлю: лучше бы тебе, древнему старику, с правдой дома сидеть, чем беду на себя накликать! — Нет! мне с правдой дома сидеть не приходится! потому она, правда-матушка, непоседлива! Ты глядишь: как бы в избу да на полати влезти, ан она, правда-матушка, из избы вон гонит… вот что! — Что ж! по мне пожалуй! Только как бы ей, правде-то твоей, не набежать на рожон! И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. "Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо", — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут. Еще через три дня Евсеич пришел к бригадиру в третий раз и сказал: — А ведомо ли тебе, старому псу… Но не успел он еще порядком рот разинуть, как бригадир, в свою очередь, гаркнул: — Одеть дурака в кандалы! Надели на Евсеича арестантский убор и, "подобно невесте, навстречу жениха грядущей", повели, в сопровождении двух престарелых инвалидов, на съезжую. По мере того как кортеж приближался, толпы глуповцев расступались и давали дорогу. — Небось, Евсеич, небось! — раздавалось кругом, — с правдой тебе везде будет жить хорошо! Он же кланялся на все стороны и говорил: — Простите, атаманы-молодцы! ежели кого обидел, и ежели перед кем согрешил, и ежели кому неправду сказал… все простите! — Бог простит! — слышалось в ответ. — И ежели перед начальством согрубил… и ежели в зачинщиках был… и в том, Христа ради, простите! — Бог простит! С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли. Однако строгость бригадира все-таки оказала лишь временное действие. На несколько дней город действительно попритих, но так как хлеба все не было ("нет этой нужды горше!" — говорит летописец), то волею-неволею опять пришлось глуповцам собраться около колокольни. Смотрел бригадир с своего крылечка на это глуповское "бунтовское неистовство" и думал: "Вот бы теперь горошком — раз-раз-раз — и се не бе!" Но глуповцам приходилось не до бунтовства. Собрались они, начала тихим манером сговариваться, как бы им "о себе промыслить", но никаких новых выдумок измыслить не могли, кроме того что опять выбрали ходока. |