
Онлайн книга «Вера и правда»
Один из них порылся в кармане и, вынув кусок сахару, подал его мальчику. Джемалэддин машинально принял его и бессознательно зажал в детской ручонке. По лицу его прошла заметная судорога. Он, не отрываясь, глядел в ту сторону, где исчез чеченский отряд. Его окружили офицеры. Десятки чужих глаз устремились на него с участием и любопытством. Плотный генерал разглядывал его как невиданного зверька. Невыразимая тоска сжала сердце ребёнка. Его нестерпимо потянуло домой, в аул, в горы… Быстрым движением он надвинул на самые глаза папаху, чтобы русские не заметили слезинок, блеснувших в глубине его чёрных глаз. И вот в ту самую минуту, когда его сердце разрывалось под напором охватившей его тоски, чей-то тихий голос произнёс вблизи его по-чеченски: — Бедный мальчик! Как ты страдаешь! Он быстро вздрогнул, поднял глаза. Перед ним было Доброе, ласковое, загорелое лицо… Голубые глаза, наполненные слезами, впивались в него участливым взором. Ободряющей улыбкой улыбались полные, добродушные губы. Борис Владимирович Зарубин с бесконечной жалостью глядел на маленького пленника. Странно подействовала эта ласка, этот голос на бедняжку Джемалэддина… Чем-то близким, родным повеяло на него от синих ласковых глаз доброго офицера. Он глубоко заглянул в эти глаза неизъяснимо печальным взором насмерть затравленного зайчика и, повинуясь охватившему его влечению, упал на его грудь с тихим жалобным плачем: — О добрый саиб!.. Там вверху моя мать! Глава 13
Неожиданный спаситель. Голос сердца и голос крови
— Ну и выдумаете же, ваше благородие, — ворчливо отозвался, по своему обыкновению, тот, — гололобый, как есть гололобый. Ишь что сказали… Наш Мишенька-то словно сахар беленький, пухлый, как булочка, и глазки что твои васильки, а этот, прости Господи, сущий дьяволёнок: также и сух, и чёрен. У нас на селе, в притворе храма, чёрт был, прости Господи, вырисован для острастки, так, верите ли, сущий Джемалка этот: на одно лицо… А вы вдруг: с Мишенькой один будто облик… Да у этого-то чуть что глаза разгорятся, как у чекалки: того и гляди, кинжалом тебя пырнёт… Вы, ваше благородие, того… остерегайтесь его… Долго ли до греха. Ведь чей сын-то — Шумилкин, — вы это в расчёт возьмите! — Полно, Потапыч, вздор болтаешь!.. Он мне предан, как собака! По глазам видно. Да и сердечко у него благородное. И за что ты не взлюбил Джемалэддина? Что он сделал тебе? — А то сделал, что татарва он некрещёный и нашему отечеству враг. Смутягин сын и сам смутяга. Говорю вам, ваше благородие, не доверяйтесь вы ему! — упрямо настаивал тот. Этот разговор происходил между капитаном Зарубиным и его слугою по пути к Тифлису, куда, по приказанию генерала Граббе, Борис Владимирович должен был доставить маленького пленника, чтобы оттуда уже отправить его в Петербург, к государю. Зная доброе сердце офицера и его умение говорить по-чеченски, а ещё больше умение ласково обращаться с детьми, генерал Граббе, из жалости к маленькому пленнику, вручил его попечению Зарубина. Только трое суток как Зарубину вверили мальчика, а он успел полюбить его. Сам оторванный от семьи и любимца сына, Борис Владимирович своим нежным сердцем жаждал привязанности, и не мудрено, что душа его разом открылась навстречу душе маленького пленника. Впрочем, не только он, но и все окружающие чувствовали невольную симпатию к юному заложнику, с такой стойкой и трогательной гордостью переносившему своё горе. Все, кроме одного Потапыча, который никак не мог простить маленькому татарину его происхождения и иначе как «гололобым» и «Шумилкиным отродьем» не называл его, втайне досадуя на своего барина за расточаемые им ласки басурману. Сейчас, во время остановки у подножия одной из горных стремнин, сделанной с целью дать передохнуть сопутствующему их конвою казаков, Борис Владимирович вышел из коляски и выпустил своего юного спутника поиграть и порезвиться на воле. Но мальчик был далёк мыслью от игр. Уставившись печальным взором в ту сторону, где, по его мнению, находилась вершина Ахульго, он тихо запел что-то заунывным голосом, вертя в руках машинально сорванный горный цветок. — О чём ты поешь, мальчик? — неслышно приблизившись к маленькому заложнику, спросил его Зарубин. Лёгким румянцем окрасились бледные щёки Джемалэддина. Он весь встрепенулся и тихо произнёс: — Это наша песня, саиб. Хорошая песня… — В ней говорится о родине, не правда ли, Джемал? — Нет… да… нет! — Мальчик смутился окончательно. Глаза его вспыхнули ярче. — Спой мне эту песню, Джемал! — попросил Зарубин, присаживаясь рядом с ним над откосом бездны. Маленький горец молча кивнул головою. Потом он тихо, чуть слышно начал: У моей матери чёрные зильфляры,
У моей матери — звёзды-глаза;
Когда она улыбается — улыбается солнце,
Когда она хмурится — спускается ночь…
У моей матери голос, как у буль-буля,
[71]
Слаще сааза звучит её песнь.
Я люблю дремать под эти звуки,—
Мне сладкие грёзы навевают они…
Внезапно оборвалась песнь… Дрогнул голосок Джемалэддина. Тяжёлый вздох вырвался из его груди. — Ты грустишь по своей матери, Джемал? — ласково спросил его Зарубин. — Но, мой мальчик, придёт время и ты снова увидишь её! — И он нежно погладил голову ребёнка. Что-то до боли печальное мелькнуло в прекрасных глазах Джемалэддина. — О, я отдал бы сорок лет жизни, саиб, чтобы остальные десять прожить с нею вместе! — горячо вырвалось из груди несчастного мальчика. Потом, помолчав немного, он добавил упавшим голосом: — Ах, я чувствую, что никогда уже не увижу её больше, саиб! — Не думай так, дитя! — утешал его Зарубин. — Ты не пленник, а заложник только. Пройдёт время, наш государь увидит, что отец твой смирился, и вернёт тебя «твоей матери… — О, ты добр, как ангел, саиб, но не утешай меня этим… Я знаю: великий имам никогда не склонится перед знаменем белого падишаха, и мне не суждено видеть свободы, как слепому кроту никогда не суждено увидеть солнечного луча. Моя свобода далеко… И он вздохнул ещё печальнее, ещё тяжелее прежнего. Если бы взор Джемалэддина не был так затуманен слезами, мальчик мог бы заметить два горящих чёрных глаза, без устали следившие за ним из-за куста. |