
Онлайн книга «Крепость»
— Да. Ладно, — сказал Вёдрин, которому чужды были их сентиментальные излияния. — А Орешин, как ушел, больше не заходит? — К черту Орешина! Он стал чинушей, — вопил Гомогрей. — Там Гомогрей, и он должен быть там. — Гомогрей, повторяю, не буянь, — снова буркнул Саша голосом настоящего друга Ильи, — а то получишь. Тот притих на минуту, а Боб Лундин вылез из-за стола, подошел к Илье и промурлыкал: — Уже темнеет вечер вешний, пора к Тимашеву скорей, — и он нежно прижался щекой к щеке Тимашева. — Я тоже хочу к Тимашеву, — вдруг разлепил уста Ханыркин, — хоть он и порядочная сука. Это мне Левка говорил. Он считал, что ты хочешь и рыбку съесть, и в лодку сесть. И с бабами трахаешься со всеми, и статейки из истории русской культуры пописываешь. Ханыркин, как и полагалось несостоявшемуся диссиденту, постоянно искал врага. Вдруг захихикал Гомогрей, завертел руками, запел: Ах, огурчики-помидорчики —
Сталин Кирова убил в коридорчике!
— Ты — заткнись! — выпрямляя свое скособоченное тощее тело, приподнялся из-за стола Анемподист, в его глазах светилась святая ненависть, столь свойственная, по давним ироническим словам Кирхова, «русским мальчикам». — Пусть мне этот преуспевающий буржуа ответит, почему его статьи советская печать пропускает? Почему он не умеет прямо и честно написать, что думает?.. — Пр-равильно! — зарычал Гомогрей, подпрыгивая на одном месте, как надутый винными парами шарик, так же вяло, впрочем. — Браво, Ханыр! Но Тимашев не при чем. Он себе на уме, у него ум есть. Волосы у него слиплись, спутанная прядь залезла под очки: — Тимашов!!! — Ну? — Тимашов! Ты меня слышишь? — Ну что? Говори, — Илья чувствовал, что теперь Гомогрей его раздражает, как Паладин и Ханыркин. Плохой это был симптом. — Тимашов! Раз ты слышишь, скажу. Ты что-то там пишешь. Я хочу тебе кое-что предложить. Раз уж ты играешь в эти игры. — Что же именно? — Ты должен напечататься в нашем журнале. — Каком это — вашем? — Нашем. Где я работаю. — Ты что, обалдел? По-моему, и я там служу… — Я тебе серьезно говорю! — голос у Гомогрея стал упрямый и почти злой. — Не выпендривайся. Вадимов тебя не любит. Он тебя никогда не напечатает. — А главный редактор Гомогрей напечатает?.. — Зря смеешься. Я тебе дело говорю. Я хочу заказать тебе статью. Понял? Я, Гомогрей, зам. зав. отделом, заказываю тебе статью. И не только заказываю, но и напечатаю. Раз тебя никто не печатает. Напишешь какую-нибудь херню, а я ее раз — и в номер. Слово!.. — Ваня! ты что?! Охренел? — Тимашов, молчи! И слушай, что тебе говорят! Зам. зав. отделом заказывает тебе статью. И обещает ее напечатать. А пока я в журнале работаю, я ее протолкну. — Да ведь я там тоже работаю!.. — Ты там не работаешь, а что-то пишешь. Потому что тот, кто пишет, там работать не может. А я тебе предлагаю написать, — продолжал насильничать Гомогрей, — чтоб тебя напечатали. — Ну хорошо. На какую тему? — Очень просто. Что-нибудь, как Вадимов пишет: марксистско-ленинская философия и что-нибудь такое. Пори, что хочешь, сдери какое-нибудь постановление — и порядок! А не в этом журнале, так в будущем, с Тыковкиным во главе. Там Гомогрей будет большим начальником!.. — Не трогай его, он хочет чистеньким остаться! — возразил желчный Ханыркин. — Он про марксизм писать не будет, — бывший подписант теперь издавал книги по политэкономии социализма. Илья не возражал, он чувствовал, что опять погружается в прострацию, когда звуки разговора перекатывают через человека, как волны прибоя, и уходят назад, в море, его за собой не увлекая. — Не спи — замерзнешь, — толкнул его в плечо Саша. — На, выпей. Эта фраза была любимой Элкиной фразой. Что могло ничего не значить, а могло значить все. Он тряхнул головой и выпил. Шум, крики и разговоры продолжались, вертясь на том же самом месте, словно он не отключался, словно и мгновения времени не прошло. Словно вечность и в самом деле существует во времени и вместе с тем — вне времени. — Чистеньким остаться хочет, чтоб перед бабами героем выглядеть, — качался и брызгал слюной Ханыркин и тянул палец по направлению к Тимашеву. — Что делать, если наш друг любит баб, — урезонивал его Шукуров. Гимназистки румяные,
От мороза чуть пьяные, —
пел Боб, изливая на всех тепло добродушного равнодушия. — Я хочу ему в морду дать! — рвался из-за стола бывший подписант, путаясь в собственном стуле. — Успокойся, душа моя, — усаживал его на место Боб Лундин, подмигивая Тимашеву. — Мало ли кто ему хочет в морду дать!.. На всех его морды не хватит. — Да. Ладно. Ну, хватит, — заворчал Вёдрин, — давайте, мужики, раз мы мужики, выпьем лучше. Я гляжу, какие мы засранцы все, без стыда и без совести. Пьем, баб дерём, и все без совести, да. И думаю, что если мы до сих пор под землю не провалились или небо на нас не рухнуло, сами себя не погубили своими делами, статьями, злобой, враньем, поисками виноватых в нашем бардаке, бомбами, ракетами и прочей херней, то все же Бог хранит наше отечество. Я в этом смысле славянофил, как Шукуров, — говорил Вёдрин, поводя глазами по грязному и толкотному кафе. — Россия в таком случае, наверно, и впрямь богоизбранная страна. Иначе давно бы нас всех надо было разметать. Ну, может, не Богом избранная, а там, с Альдебарана. Может, на нас опыты проводят, до какого предела в состоянии дойти человеческое свинство… Я не знаю. Ладно. Давайте выпьем. Он походил на пьяного Сократа или Силена, но скорей все же на Сократа, потому что разговоры вел даже спьяну философические. — Это ты брось, русский народ — носитель… — начал Шукуров. Но тут скопления мелких тучек словно сгустилось, легкие погромыхивания сменились раскатом грома: через весь зал от двери прогудел голос, перекрывавший все остальные: — Будьте любезны, прошу извинить меня, но нет ли здесь сотрудников журнала, а среди них не найду ли я Илью Васильевича Тимашева? — построение фразы было вычурно-анекдотическим, но громовый голос гудел вполне серьезно. Они невольно обернулись. У двери, около первых столов, возникла фигура в висевшем свободно пиджаке, широких брюках, росту такого, что самый высокий из них был фигуре до плеча, голова у вошедшего была крупная, с залысинами: больше всего незнакомец напоминал не то громоздкий, обросший мохом утес, не то огромный дуб, передвигающийся на корнях и шевелящий руками и пальцами словно ветвями. * * * |