
Онлайн книга «Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе»
Еще через год Кулеша привезли опять, и снова освободили подозрительно быстро. Поговаривали, что родной брат Кулеша — какая-то партийная или милицейская шишка во Владивостоке, он его и вытаскивает. В последний раз Кулеш очутился в СПБ летом 1981 года. Он ходил на швейку из Третьего отделения и уже, кажется, не испытывал удовольствия от пребывания в СПБ — однако, как и раньше, надеялся скоро выйти на свободу. И вдруг Кулеш умер. У него была больная печень, отравленная нейролептиками, и в последнее время даже цвет лица был пожухлый, темный. После смерти «по секрету» медсестры рассказывали, что Кулеш якобы заболел желтухой, но это было очевидным враньем — тогда бы все Третье отделение посадили на карантин. В конце концов выяснилась иная картина. Нашлись очевидцы, которые рассказали, что Кулеш долго жаловался на печень Гальцевой, она вызвала его на беседу, Кулеш в кабинете начал скандалить — и сразу оттуда его увели в камеру № 11 Первого отделения. Несмотря на то, что симптомы болезни печени были написаны на его лице, в Первом Кулеша чем-то сразу укололи, отчего к вечеру он умер — ну, или освободился. По чистому совпадению буквально через пару дней после того, как исчез сохнувший гроб Кулеша, у стенки появился еще один. Оказалось, в Седьмом отделении наелся стальной проволоки безродный и безвестный сумасшедший по кличке Кабарга. Проволоку он глотал, кажется, в третий раз, и всегда его отправляли в лагерную областную больницу на операцию. Однако в этом случае по неизвестным причинам — вероятно, уже просто махнули рукой — оставили умирать привязанным в строгой камере. Вообще можно было заметить, что смерти, самоубийства и даже серьезные драки с членовредительством случались в СПБ в краткий период времени как будто парами. Медсестра Шестого отделения Ида Иосифовна, молодая симпатичная еврейка, пришла работать в СПБ из морга. Она объясняла то, что называют «законом парных случаев». — Если привезли утопленника, то на неделе привезут еще одного, — спокойно рассказывала она. — Если есть висельник, значит, ждем скоро второго. Как и все медсестры, которые ранее не работали в психиатрических больницах и не служили в ГУЛАГе, Ида была невредной, относилась к зэкам как к пациентам обычной больницы, можно сказать, морга — ибо старалась не командовать и не вмешиваться ни во что. Иногда даже для поднятия настроения рассказывала что-то про покойников. В начале января у стены стоял новый гроб. Однако, проходя мимо него, зэки только тыкали пальцем и отпускали хамские шуточки. Это был гроб, обитый кумачом с желтыми завитушками, и принадлежал он не кому иному, а самому «популярному» в СПБ персонажу — Павлу Ивановичу Рымарю. Неизвестно, с какой дури — ну, или можно легко догадаться, что по пьянке — Павел Иванович отправился куда-то на велосипеде в темноте по заснеженной улице и свалился под колеса грузовика. Там, в грязном снегу, и прервалась славная жизнь сталинского сокола и палача. По этому поводу — и за то, чтобы Рымарю еще добавилось на том свете, — мы с Егорычем даже выпили по стакану сока, «выжатого» из последнего порошка, присланного от Фонда Солженицына. Думаю, по такому случаю не отказался бы выпить и сам спонсор Фонда. При всей своей амбивалентности по отношению к чекистам поздних времен милосердия к сталинским чекистам Солженицын не испытывал никогда. Во время законного перекура в туалете стоял гул и намечалась склока. Зэки из других камер злились на свою судьбу — и заодно на нашу камеру, которой повезло. Еще вчера мы были все в одной лодке, сегодня выяснилось, что кто-то — пусть и неизвестно кто — уже доплыл до берега. Из ничего начиналась ругань, нам каждому объясняли, что «все параша» и никого не выпустят никогда. Зато в цеху царили мир и тишина. Илюша Чайковский играл с Дедом Колымой — который все-таки добился вывода на работу в «инвалидную команду». Эти двое быстро нашли друг друга. Илюша бегал к Колыме с новостями и хохмами из нашего отделения, Колыма учил его жить — хотя существование по понятиям Деда Колымы и не обещало ничего, кроме периодических экскурсий в ГУЛАГ. Играли они «на руках» — вставать со стула Колыме было сложно. Однако, если отвлечься от тюремных декораций, то возникала иллюзия доброго дедушки, игравшего со внуком, — и еще, если отвлечься от того, что «внук» сидел за «убийство», а «дедушка» — за тяжкое телесное повреждение. Я же во время «перекура» общался с «растаманами» — Сашей Проценко, которого начали выводить на швейку из Третьего отделения, и с парой ребят из Хабаровска. Парни были совершенно вменяемы и относились к жизни со здоровой долей фатализма, свойственной всем «растаманам» в СПБ. Их рассказы были похожи на диссидентские — много смеха и потом: «тут его и сажают». С Сашей мы продолжали наши теологические беседы, все вместе мы говорили о рок-музыке и даже тихо иногда пели что-нибудь из «Битлз», или «Hotel California»: You can check out any time you like,
but you can never leave
— это было прямо про нас. На швейке стоял стальной шкаф, который был вечно заперт, никто даже не догадывался о его содержимом. Открыли его только прошлым летом. Внутри оказалась древняя радиола и набор пластинок. Советские шлягеры середины 1970-х — видимо, с тех пор в шкаф и не заглядывали. Во время перекуров шкаф открывался, и разрешалось тихо послушать ту или иную песню. Любаня прислала альбом Эвы Демарчик с «нашей» песней (я добивался получить диск две недели): А может, нам с тобой в Томашов
Сбежать хоть на день, мой любимый…
Диск я знал — мы слушали его у Якира, это был подарок Ионыча. Когда я его слушал, в горле вставал комок — вспоминалось последнее лето 1979 года. С ноября я больше не мог его слушать. Когда Любаня исчезла, весь «вольный» мир как будто померк. Обычно в рассказе о разводе всегда звучит нота «отсутствия» чего-то, что было частью тебя. Даже семантика языка подсказывает — «моя половина». В тюрьме все было иначе. Был мир сегодня и сейчас — грубый, жестокий, опасный — и был мир вне тюремных стен. Вдруг тот мир за стенами как будто исчез: в нем не было больше Любани, и мечтать о нем не получалось. Я прекратил внутренние диалоги с Любаней, которые шли в голове постоянно с самого дня ареста. Я остался один. И сегодня больше внимания уделял тому, как шить. По дороге в столовку меня «выступал» из окна Пятого отделения Саша Тельнов. Это был странный и не очень приятный тип — кажется, сирота, который провел полжизни в психбольницах и сидел не совсем понятно за что. Тельнов был высок и худ, как цапля. Для полного сходства на прогулках он еще сгибал шею. Патологически худой, с птичьим лицом, Тельнов выглядел очень нездоровым, хотя ничем вроде и не болел — если не считать болезнью побочки от нейролептиков. Сейчас он вообще напоминал зомби — совсем серый и еще более тощий. Даже в отделении Тельнов кутался в бушлат. Тельнов просунул мне в форточку ксиву, где излагалась странная история. Оказалось, что примерно месяц назад по его инициативе еще четверо зэков написали письмо Патриарху всея Руси Пимену с жалобами на пытки нейролептиками. Странно, что среди них был и матерый уголовник Борода. Правда, про Бороду уже говорили, что у него то ли «поехала крыша», то ли, наоборот, он взялся за ум. Стал поститься, попросил кого-то написать ему молитву и молился каждый день утром и вечером, не забывая при этом, как и раньше, обирать сокамерников, но уже более милосердно. |