
Онлайн книга «Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе»
Между тем уголовное дело продолжалось и все шло своим чередом — к предсказуемому финалу. Суд был назначен на сентябрь. Глава VII. «ТИТАНИК» Первые дни в Сызрани меня постоянно дергали на какие-то тюремные процедуры — отпечатки пальцев, медосмотр, и еще отдельно на флюорографию, и снова на рентген легких — так что, когда надзиратель в очередной раз снова вызвал куда-то, я даже не удосужился спросить, куда и зачем. Соответственно, вышел из камеры, как и бродил там, в тапочках на босу ногу, тренировочных штанах и застиранной рубахе. Неожиданно надзиратель повел не наверх в служебные кабинеты, а в сторону вахты. Мы уперлись в комнату, стена которой была разделена на маленькие кабинеты с дверями, мент открыл одну, я шагнул — и увидел прямо перед собой маму и Любаню. Нас разделял только прозрачный плексигласовый лист. Разговаривать можно было по телефону, прикрученному на стенку с каждой стороны. Мама держала трубку, но говорить не могла. Она плакала — то ли от радости увидеть сына, то ли от его жалкого вида. Ее можно было понять. Отражение в плексигласе рисовало хрестоматийный портрет гулаговского зэка: худого, в изношенном тряпье, с двухнедельной щетиной на лице. Бороду мне сбрили сразу по приезде в Бутырку, в Сербском отращивать ее я не рисковал, опасаясь, что это будет истолковано как симптом душевного заболевания. Я снял трубку, но мама только рыдала, да и у меня в горле стоял комок. Спасла положение Любаня, которая, выхватив трубку, выпалила: — Викторыч, я тебя люблю! Любаня была все-таки смелая женщина, ибо любить того человека, которого рисовало отражение, было бы, наверное, непросто. Сама она оделась на встречу в тюрьме, как на вечернее свидание с заходом в кафе — в знакомое мне праздничное платье. Ну и, как всегда, когда Любаня хотела произвести впечатление, она была накрашена ровно на градус ярче, чем требовалось для светлого дня. Любаня рассказала о том, о чем не писала в тюрьму зимой. После того как Любаня благоразумно согласилась на академический отпуск, ей пришлось встраиваться в мир. Не очень думая над последствиями, мама по знакомству устроила ее на мелкую должность в паспортном столе нашего РОВД — конечно, до первого звонка из КГБ. После него Любане с ужасом отдали ее трудовую книжку с записью «уволилась по собственному желанию». Сейчас Любаня работала художником в каком-то НИИ и вроде бы была довольна. В НИИ Любаня красиво рисовала таблички на кабинетах и бредовые лозунги — «Советские ученые! Ответим новыми открытиями на заботу партии и правительства!» Спасибо параноидальной страсти партийных бонз к наглядной агитации, но вакансии художников существовали повсюду, вплоть до химчисток (что будет уже следующей ступенью ее «художественной карьеры»). Разрешение на свидание мама взяла у Соколова — общаться с Иновлоцким она категорически отказывалась, называла его «Гришкой» и говорила, что он «отплатил ей злом за добро», что было недалеко от истины. За час мы, конечно, не могли толком наговориться. Я рассказывал о своей одиссее, мама — о ходе уголовного дела, Любаня — о друзьях и знакомых диссидентах. Рассказы эти были довольно грустные. Слава Бахмин так и сидел с февраля, Волошанович эмигрировал, Терновский сидел в Бутырке — возможно, в той же «диссидентской» камере № 234, где недавно сидел я. Любаня рассказала об аресте Сарбаева, о чем я и так уже знал (чем ее сильно удивил). Делом Сарбаева занимались те же Иновлоцкий и Соколов. Любаню вызвали на допрос, но показаний она снова не дала. Отказалась давать их и Ольга Мухина. Оля жила и писала стихи по ночам, так что Соколов сделал ошибку, выписывая ей повестки на 10 часов утра. В конце концов, когда Саврасов уже принудительно привез невыспавшуюся Олю в УКГБ, то, чтобы от чекистов отделаться, она просто отказалась от дачи показаний. Пусть фокус и был рискованным, но тут все сошлось воедино — и злость на людей, которые вытягивают тебя утром из постели, и уверенность в том, что ты все делаешь правильно. Отказалась от показаний и жена Сарбаева, Лариса, — тоже филолог, ну и вишенкой на торте стал отказ от своих прежних показаний агента Гены Константинова. Впрочем, он сделал то же самое и после ареста Славы Бебко, что, конечно, не изменило ничего в судьбе Славы. Сам Слава сидел на зоне в Самарской области, и сидел плохо: как и в тюрьме, он не ладил с уголовниками. Слава почему-то никак не мог приспособиться к зэковским правилам поведения, уголовники это знали и делали ему подставы. Уходя на работу, на койку ему кидали несколько сигарет. По правилам, брать их было нельзя — койка своя, но сигареты чужие. Требовалось публично спросить, чьи сигареты, и если никто не откликался, то только тогда их можно было считать своей собственностью. Слава, не думая, закуривал, за что его били. В конце концов, разбили голову тяжелой доской, так что теперь Слава лечился от сотрясения и травм в лагерной больнице [57]. Неприятно было узнать об обыске у моей сокурсницы по университету Нади Романовой. Незадолго до ареста, просчитав, что Надя недавно вышла замуж, к кружку отношения не имела и вроде бы была вне зоны риска, я отнес ей часть своего архива самиздата. Чекисты, действительно, не пришли к ней в первую волну обысков. Однако каким-то образом пронюхали про архив, так что на обыске у Романовой пропал и он. Сама Надя — дочь сельских учителей, выросшая в деревне, — имела очень простые представления о добре и зле. Не дала никаких инкриминирующих показаний — что сильно взбесило чекистов, тут же прикрывших ей возможность далее работать в школе. Мама рассказала о заключении Института Сербского. Там Печерникова, Ландау & Со выставили классический «диссидентский» диагноз — вялотекущая шизофрения. Симптомами были указаны стандартные «эмоционально-волевые расстройства, склонность к резонерству и нарушения критических способностей». Практическое значение в заключении Сербского имело только одно: «в силу особой социальной опасности нуждается в направлении на принудительное лечение в психиатрическую больницу специального типа». Похоже, что креативные способности экспертов к этому моменту уже иссякли, так что «особую социальную опасность» они вообще не стали обосновывать никак. Правила «кто девушку поит, тот ее и танцует» никто не отменял и на государственном уровне. Беда заключалась лишь в том, что чекисты и психиатры танцевали свое романтическое танго, а в психиатрическую тюрьму должен был ехать я. Мы обсудили вопрос о приглашении адвоката. Мама предлагала Виктора Тершукова — он был адвокатом Янина, и Валера отзывался о нем хорошо. Однако роль адвоката в политическом процессе была столь же бессмысленной, как и в королевстве Червонной Королевы в «Алисе»: вердикт был все равно вынесен до суда. Тем не менее я настаивал на приглашении Нинели Нимиринской, защищавшей Славу Бебко. Само участие «диссидентского» адвоката давало сигнал КГБ и судье, что дело приобретет огласку и за границей, и только это могло повлиять на принятие окончательного решения. |