
Онлайн книга «Былое и думы. Эмиграция»
– С какой целью жгли вы бумаги? – Я не жег бумаг. – Помилуйте, зола еще теплая. – Нет, она не теплая. – Monsieur, vous parlez à un magistrat! [44] – A зола все же холодная, – сказал я, вспыхнув и подняв голос. – Что же, я лгу? – Почему же вы имеете право сомневаться в моих словах?.. Вот с вами какие-то честные работники, пусть попробуют. Ну, да если б я и жег бумагу? Во-первых, я вправе жечь, а во-вторых, что же вы сделаете? – Больше у вас нет бумаг? – Нет. – У меня есть еще несколько писем, и презанимательных, пойдемте ко мне, – сказала моя жена. – Помилуйте, ваши письма… – Пожалуйста, не церемоньтесь… ведь вы исполняете ваш долг, пойдемте. Комиссар пошел, слегка взглянул на письма, большей частию из Италии, и хотел выйти… – А вот вы и не видали, что тут внизу письмо из Консьержри, от арестанта – видите? Не хотите ли взять с собой? – Помилуйте, сударыня, – отвечал квартальный республики, – вы так предубеждены, мне этого письма вовсе не нужно. – Что вы намерены сделать с русскими бумагами? – спросил я. – Их переведут. – Вот в том-то и дело, откуда вы возьмете переводчика? Если из русского посольства, то это равняется доносу; вы погубите пять, шесть человек. Вы меня искренно обяжете, если упомянете в procès-verbal [45], что я настоятельно прошу взять переводчика из польской эмиграции. – Я думаю, что это можно. – Благодарю вас; да вот еще просьба: понимаете вы сколько-нибудь по-итальянски? – Немного. – Я вам покажу два письма; в них слово «Франция» не упомянуто, писавший их в руках сардинской полиции; вы увидите по содержанию, что ему плохо будет, если письма дойдут до нее. – Mais ah ça! [46] – заметил комиссар, начинавший входить в человеческое достоинство. – Вы, кажется, думаете, что мы в связи со всеми деспотическими полициями. Нам дела нет до чужих. Поневоле мы должны брать меры у себя, когда на улицах льется кровь и когда иностранцы мешаются в наши дела. – Очень хорошо, стало, вы письма можете оставить. Комиссар не солгал: он действительно не много знал по-итальянски и потому, повертевши письма, положил их в карман, обещаясь возвратить. Тем его визит и кончился. Письма итальянца он отдал на другой день, но мои бумаги канули в воду. Прошел месяц, я написал письмо к Каваньяку, спрашивая его, отчего полиция не возвращает моих бумаг и не говорит о том, что нашла в них, – вещь, может, очень неважная для нее, но чрезвычайно важная для моей чести. Последнее было вот на чем основано. Несколько знакомых вступились за меня, находя безобразным визит комиссара и задерживание бумаг. – Мы желали удостовериться, – сказал Ламорисьер, – не агент ли он русского правительства. Это гнусное подозрение я услышал тут в первый раз; для меня это было совершенно ново; моя жизнь шла так публично, так открыто, как в хрустальном улье, и вдруг сальное обвинение и от кого? – от республиканского правительства! Через неделю меня потребовали в префектуру; Барле был со мною; нас принял в кабинете Дюку молодой чиновник, очень похожий на петербургского начальника отделения, из развязных. – Генерал Каваньяк, – сказал он мне, – поручил префекту возвратить ваши бумаги без малейшего разбора. Сведения, собранные о вас, делают его совершенно излишним, на вас не падает никакого подозрения; вот ваша портфель, не угодно ли вам подписать предварительно эту бумагу? Это была расписка в том, что «бумаги все сполна мне возвращены». Я приостановился и спросил, не будет ли правильнее, если я пересмотрю бумаги. – До них не дотрогивались. Впрочем, вот печать. – Печать цела, – заметил успокоительно Барле. – Моей печати тут нет. Да ее и не прикладывали. – Это моя печать, да ведь у вас был ключик. Не желая отвечать грубостью, я улыбнулся. Это взбесило обоих; начальник отделения сделался начальником департамента, схватил ножик и, взрезывая печать, сказал довольно грубым тоном: – Пожалуй, смотрите, коли не верите, только у меня нет столько свободного времени, – и он вышел, кланяясь с важностью. То, что они рассердились, убедило меня, что бумаг действительно не смотрели, и потому, едва бросив взгляд, я дал расписку и отправился домой. Глава III
«La Tribune des Peuples». – Мицкевич и Рамон де-ла-Сагра. – Хористы революции 13 июня 1849. – Холера в Париже. – Отъезд Я оставил Париж осенью 1847 года, не завязавши никаких связей; литературные и политические кружки оставались мне совершенно чуждыми. Причин на это было много. Прямого случая не представлялось – искать я не хотел. Ходить, только чтобы смотреть знаменитости, я считал неприличным. К тому же мне очень мало нравился тон снисходительного превосходства французов с русскими: они одобряют, поощряют нас, хвалят наше произношение и наше богатство; мы выносим все это и являемся к ним как просители, даже отчасти как виноватые, радуясь, когда они из учтивости принимают нас за французов. Французы забрасывают нас словами – мы за ними не поспеваем, думаем об ответе, а им дела нет до него; нам совестно показать, что мы замечаем их ошибки, их невежество, – они пользуются всем этим с безнадежным довольством собой. Чтобы стать с ними на другую ногу, надобно импонировать; на это необходимы разные права, которых у меня тогда не было и которыми я тотчас воспользовался, когда они случились под рукой. Не должно, сверх того, забывать, что нет людей, с которыми было бы легче завести шапочное знакомство, как с французами, – и нет людей, с которыми было бы труднее в самом деле сойтиться. Француз любит жить на людях, чтобы себя показать, чтобы иметь слушателей, и в этом он так же противоположен англичанину, как и во всем остальном. Англичанин смотрит на людей от скуки, смотрит, как из партера, употребляет людей для развлечения, для получения сведений; англичанин постоянно спрашивает, а француз постоянно отвечает. Англичанин все недоумевает, все обдумывает – француз все знает положительно, он кончен и готов, он дальше не пойдет; он любит проповедовать, рассказывать, поучать – чему? кого? – все равно. Потребности личного сближения у него нет, кафе его вполне удовлетворяет, он, как Репетилов, не замечает, что, вместо Чацкого, стоит Скалозуб, вместо Скалозуба – Загорецкий, и продолжает толковать о Камере, присяжных, о Байроне (которого называет «Бирон») и о материях важных. |