
Онлайн книга «Былое и думы. Эмиграция»
– И они не имеют матери, а отец их далеко… Вы хоронили их бабушку… Это были дети Гарибальди. …Толпы изгнанников собрались через сутки на дворе, в саду, они пришли проводить ее. Фогт и я – мы положили ее в гроб. Гроб вынесли. Я твердо шел за ним, держа Сашу за руку, и думал: «Вот так-то люди глядят на толпу, когда их ведут на виселицу». Какие-то два француза – одного из них помню – граф Воге – на улице с ненавистью и смехом указали, что нет священника. Тесье было прикрикнул на них. Я испугался и сделал ему знак рукой – тишина была необходима. Огромный венок из небольших алых роз лежал на гробе; мы все сорвали по розе – точно на каждого капнула капля крови. Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве. На пригорке, выступающем в него, в виду Эстрели, с одной стороны, и Корниче – с другой, схоронили мы ее. Кругом сад – эта обстановка продолжала роль цветов на постеле. Недели через две Гауг напомнил о последней воле ее, о данном слове; он и Тесье собирались ехать в Цюрих. Марии Каспаровне было пора в Париж. Все настаивали, чтоб я отправил Тату и Ольгу с ней, а сам с Сашей ехал бы в Геную. Больно мне было расставаться, но я не доверял себе; может, думалось мне, и в самом деле так лучше, ну, а лучше – пусть так и будет. Я только просил не увозить детей до 9/21 мая: я хотел провести с ними четырнадцатую годовщину нашей свадьбы. На другой день после нее я проводил их на Барский мост. Гауг поехал с ними до Парижа. Мы посмотрели, как таможенные пристава, жандармы и всякая полиция тормошила пассажиров; Гауг потерял свою трость, подаренную мною, искал ее и сердился, Тата плакала. Кондуктор, в мундирной куртке, сел возле кучера, дилижанс поехал по драгиньянской дороге, – а мы, Тесье, Саша и я, пошли назад через мост, сели в коляску и поехали туда, где я жил. Дома у меня больше не было. С отъездом детей последняя печать семейной жизни отлетела – все приняло холостой вид. Энгель<сон> с женой уехал дня через два – половина комнат были заперты. Тесье и Ed Post scriptum
…Дней через пять после похорон Гервег писал своей жене: «Весть эта глубоко огорчила меня; я полон мрачных мыслей – пришли мне по первой почте «I Sepolcri» – Уго Фосколо». И в следующем письме [349]: «Теперь настало время примирения с Г<ерценом>, причина нашего раздора не существует больше… Лишь бы мне его увидеть с глаза на глаз – он один в состоянии понять меня!» И понял! Прибавление
Гауг
Гауг и Тесье явились одним утром в Цюрих, в отель, где жил Г<ервег>. Они спросили, дома ли он, и на ответ кельнера, что дома, они велели себя прямо вести к нему, без доклада. При их виде Г<ервег>, бледный как полотно, дрожащий, встал и молча оперся на стул. «Он был страшен, – до того выражение ужаса исказило его черты», – говорил мне Тесье. – Мы пришли к вам, – сказал ему Гауг, – исполнить волю покойницы: она на ложе предсмертной болезни писала вам, вы отослали письмо нераспечатанным под предлогом, что оно подложное – вынужденное. Покойница сама поручила мне и Тесье дю Моте засвидетельствовать, что она письмо это писала сама по доброй воле, и потом вам его прочесть. – Я не хочу… не хочу… – Садитесь и слушайте! – сказал Гауг, поднимая голос. Он сел. Гауг распечатал письмо и вынул из него записку, написанную рукою Г<ервега>. Когда письмо, нарочно страхованное, было отослано назад, я отдал его на хранение Энгельсона. Энгельсон заметил мне, что две печати были подпечатаны. – Будьте уверены, – говорил он, – что этот негодяй читал письмо и именно потому его отослал назад. Он поднял письмо к свечке и показал мне, что в нем лежала не одна, а две бумаги. – Кто печатал письмо? – Я. – Кроме письма, ничего не было? – Ничего. Тогда Энгельсон взял такую же бумагу, такой же пакет, положил три печати и побежал в аптеку; там он взвесил оба письма, присланное имело полтора веса. Он возвратился домой с пляской и пением и кричал мне: «Отгадал! отгадал!» Гауг, вынув записку, прочитал письмо, потом, взглянув на записку, которая начиналась бранью и упреками, передал ее Тесье и спросил Гервега: – Это ваша рука? – Да, это я писал. – Стало, вы письмо подпечатали. – Я не обязан вам давать отчета. Гауг изорвал его записку и, бросив ему в лицо, прибавил: – Какой же вы мерзавец! Испуганный Г<ервег> схватился за шнурок и стал звонить из всей силы. – Что вы, с ума сошли? – спросил Гауг и схватил его за руку. Г<ервег>, рванувшись от него, бросился к двери, растворил ее и закричал: – Режут! Режут! (Mord! Mord!) На неистовый звон, на этот крик всё бросилось по лестнице к его комнате: гарсоны, путешественники, жившие в том же коридоре. – Жандармов! Жандармов! Режут! – кричал уже в коридоре Г<ервег>. Гауг подошел к нему и, сильно ударив его рукой в щеку, сказал ему: – Вот тебе, негодяй (Schuft), за жандармов! Тесье в это время взошел опять в комнату и написал имена и адрес и молча подал их ему. На лестнице собралась толпа зрителей. Гауг извинился перед хозяином и ушел с Тесье. Г<ервег> бросился к комиссару полиции, прося его взять его под защиту законов против подосланных убийц и спрашивал, не начать ли ему процесс за пощечину. Комиссар – при содержателе отеля – расспросив о разных подробностях, изъявил сомнение в том, чтоб люди, таким образом приходившие белым днем в отель, не скрывая <имен> и места жительства, были подосланные убийцы. Что касается до процесса, он полагал, что его начать очень легко, и наверное думал, что Гауг будет приговорен к небольшой пене и к непродолжительной тюрьме. «Но в вашем деле вот в чем неудобство, – прибавил он, – для того, чтоб осудили этого господина, вам надобно публично доказать, что он вам действительно дал пощечину… Мне кажется, что для вашей пользы лучше дело оставить, оно же бог знает к каким ревеляциям [350] поведет». Логика комиссара победила. Я тогда был в Лугано. Обдумав дело, на меня нашел страх: я был уверен, что Гер<вег> не вызовет Гауга или Тесье, но чтоб Гауг умел на этом остановиться и покойно уехать из Цюриха – в этом я не был уверен. Вызов со стороны Гауга [351] был бы явным образом против характера, который я хотел дать делу. Сам Тесье, на благородный ум которого я мог совершенно надеяться, во всем был слишком француз. |