Онлайн книга «Художник из 50х»
|
— Медсанбат… — прохрипел он. — Где медсанбат? — Какой медсанбат? — Пётр Семёнович склонился над ним. Откуда он здесь взялся? — Гоша, ты меня слышишь? Слышал. И не слышал. Потому что одновременно звучал голос фельдшера Коли Разина: «Этого в сортировочную, у него черепно-мозговая». И лязг носилок. И стоны в палатке, где лежали умирающие. Гоги попытался встать, но ноги не слушались. В голове стучало, перед глазами плыли круги. Он видел лицо Петра Семёновича, но сквозь него проступало другое — немецкого солдата с автоматом, который целился в него из-за разбитой стены. — Не стреляй, — прошептал он. — Я не… — Кто стреляет? — Пётр Семёнович схватил его за плечи. — Гоша, очнись! Война кончилась! Война кончилась. Но она продолжалась в его голове, смешиваясь с другими воспоминаниями — больничная палата, капельница, писк аппаратов. Врач в белом халате говорил: «Метастазы в мозге, делать нечего». А над головой рвались снаряды, и кто-то кричал: «Огонь по квадрату 341!» Две жизни сталкивались, перетекали друг в друга, создавая чудовищную мешанину. Он был Георгием Валерьевичем Гогенцоллером, художником-фронтовиком, которого контузило под Кёнигсбергом. И одновременно — Алексеем Михайловичем Воронцовым, инженером, умирающим от рака в московской больнице образца две тысячи двадцать четвёртого года. — Который час? — спросил он, глядя в небо, где вместо облаков виделись вспышки разрывов. — Четыре дня, — ответил Пётр Семёнович. — Не бойся, сейчас домой донесём. Четыре дня? Или четыре часа? Время текло неправильно, рвалось, склеивалось. В палате номер двенадцать ему меняли повязку на голове — осколок задел височную кость. А в квартире на Ленинском проспекте внуки играли в приставку, которой ещё не изобрели. — Бабушка умерла, — сказал он вдруг. — Какая бабушка? — Не знаю. Она ещё не родилась. Петр Семёнович переглянулся с подошедшим милиционером. Тот покачал головой: — Контуженый. Таких много. Везите домой, полежит — пройдёт. Но не проходило. Гоги чувствовал, как разум трещит по швам. Две личности боролись в одном теле, две памяти рвали сознание на части. Он помнил, как учился рисовать в детском доме — мальчишкой-беспризорником, подобранным после эвакуации. И помнил институт, диплом инженера, первую работу на заводе, который построят только через тридцать лет. — Мама, — позвал он, не понимая, кого зовёт. У Георгия Гогенцоллера матери не было — погибла в сорок первом при бомбёжке. У Алексея Воронцова мать дожила до девяноста и умерла в собственной постели. Но обе были здесь, в этом кошмарном калейдоскопе памяти. Его несли по лестнице, и каждая ступенька отдавалась болью в черепе. Сознание то прояснялось, то снова тонуло в хаосе. Он видел комнату с мольбертом и одновременно — кабинет главного инженера с компьютером на столе. Чувствовал запах красок и запах лекарств. — Полежи, — сказал Пётр Семёнович, укладывая его на кровать. — Николай Петрович придёт, посмотрит. Но Гоги уже проваливался в забытьё, где два мира сливались в один бесконечный кошмар. Он бежал по полю боя с кистью в руках, рисуя воронки и трупы. За ним гнался немецкий танк с красным крестом на броне, из которого выглядывал врач-онколог. — Вы умираете, — говорил доктор, стреляя из пулемёта. — У вас неоперабельная опухоль. — Но я уже умер, — отвечал Гоги и падал в воронку, которая оказывалась могилой. |