Онлайн книга «Саломея»
|
— И кто эти господа? — Алхимики. — И что они делают? — Я же сказал — алхимики. Они испытывают яды, на наших арестантах, на тех, кому и так подписан смертный приговор. Или противоядия… Я толком не знаю, стараюсь не вникать. Эта история не такая явная, как с инкогнито фон Мекк, и я даже точно не знаю, с кем у них условлено. Но точно на самом верху, ведь папа нуар без препятствий их пускает. Возможно, потом получает свою долю от плодов их экзерсисов. — И кто они, не знаешь? Лейб-медики или простые лекари? — Бог весть, никто не знает. Они как тени, то есть, то нет их, и я вообще не помню, чтобы они говорили. Их даже никак не зовут — оба они Рьен, господа Ничего. Они уже прошли коридор и стояли у выхода на крыльцо. — Что ещё осталось в крепости, о чём я не знаю? — опять спросил Ван Геделе. — Теперь — ничего, рьен, — рассмеялся Аксёль и легонько подтолкнул доктора к выходу. — До свидания у нас дома. Я скоро буду. — Красивые розы, — князь Волынский в домашнем халате, трепещущем и мерцающем, как чешуя дракона, ходил кругами по комнате, задрав голову, и вглядывался в свежеразрисованный плафон. — И девочка, художница, тоже красивая, жаль, не довелось мне поболтать с нею тет-а-тет!.. Дворецкий Базиль, идущий за хозяином след в след, как лиса за курицей — с бокалом в одной руке и с графином в другой, — ехидно сощурился. — И вашу милость тут же окрутили бы, обженили наши и зареченские кумушки. Помните, как дело было с девицей Сушковой? И только заступничество премилостивого патрона спасло вас… — Не напоминай, язва!.. Базиль наполнил бокальчик, из-за плеча подал, и князь выпил залпом. Снова запрокинул голову, вгляделся — розы были дивно хороши. Из гостиной слышался трелью клавикорд, и девочки-княжны в два голоса пели: Ах, всё противное, Не могу ни жить, ни умерети. Сердце тоскливое… Голоса сплетались, как серебряные змеи, невольно утягивая за собой — в пучину увитой водорослями памяти. — О-о!.. — застонал князь, прижимая пальцы к вискам. И эти вот глупые, чувствительные слова на мгновение как живые вспыхнули перед ним, начертанные свинцовым карандашиком, смешным слободским письмом, на смятом листке, сложенном прежде, кажется, тысячу раз. Записка, украдкой, в приёмной, из руки в руку, и в ней — этот сентиментальный экспромт немца де Монэ, на чужом для него языке — для любимого русского друга. Не плачь, Артемий!.. Он давит на виски, прикрывает веки — и небо обрушивается вниз, синее-синее небо, в римских цифрах и звёздах, лазорево-золотое небо старинных расписных часословов, золотое и синее, как те невозможные, окаянные глаза. А розы на плафоне всё-таки дивно хороши! — И эта, маленькая, подмастерье, тоже рисует? — спросил дворецкого князь. — Или только кисти подаёт? — О маленькой художнице у меня новость для вас, — интимно проговорил Базиль и опустил ресницы. Ресницы были у него — длиннейшие, крылья махаона, бросали тень, казалось, на половину лица. — Говори. Базиль поставил бокал и графин на покрытый рогожей столик, встал у хозяина за спиной, на цыпочках, положив подбородок на колючее от шитья плечо, и зашептал в ухо: — Малышка-художница, она доктора дочка. А доктор — это Ван Геделе, московский утопленник. — Не помню!.. — нахмурился князь. — Москва, тридцатый год. У обер-гофмаршала помер личный лекарь, утонул в реке. Но говорили, что он совсем и не утонул, а ночным экипажем выехал в Польшу с женой и дочерью. И вот загадка — дочь у доктора была только лишь одна, а в карете видели у него уже двух младенцев. А в тридцатом году было у нас что? |