Онлайн книга «Компромисс»
|
— Это исключено. Вы не создаете проблемных материалов. — Не поручают, я и не создаю. — Вам поручили корреспонденцию о немцах, вы отказались. — Я считаю, их нужно отпустить. — Вы наивный человек. Мягко говоря. — А что? В Союзе немцев больше, чем армян. Но они даже автономии лишены. — Да какие они немцы?! Это третье поколение колонистов. Они давно в эстонцев превратились. Язык, культура, образ мыслей… Типичные эстонцы. Отцы и деды в Эстонии жили… — Дед Бори Ройблата тоже жил в Эстонии. И отец жил в Эстонии. Но Боря так и остался евреем. И ходит без работы… — Знаете, Довлатов, с вами невозможно разговаривать. Какие-то демагогические приемы. Мы дали вам работу, пошли навстречу. Думали, вы повзрослеете. Будете держаться немного солиднее… — Я же работаю, пишу. — И даже неплохо пишете. Сам Юрна недавно цитировал одну вашу фразу: «…Конструктивная идея затерялась в хаосе безответственного эксперимента…» Речь идет о другом. Ваша аполитичность, ваш инфантилизм… постоянно ждешь от вас какого-нибудь демарша. Вы зарабатываете двести пятьдесят рублей. К вам хорошо относятся, ценят ваш юмор, ваш стиль. Где отдача, спрашивается? Почему я должен тратить время на эти бесплодные разговоры? Я настоятельно прошу вас заменить Шаблинского. Он временно даёт вам свой пиджак. Примерьте. Там, на вешалке… Я примерил. — Ну и лацканы, — говорю, — сюда бы орден Красного Знамени… — Все, — прервал меня редактор, — идите. Я ненавижу кладбищенские церемонии. Не потому, что кто-то умер, ведь близких хоронить мне не доводилось. А к посторонним я равнодушен. И все-таки ненавижу похороны. На фоне чьей-то смерти любое движение кажется безнравственным. Я ненавижу похороны за ощущение красивой убедительной скорби. За слезы чужих, посторонних людей. За подавляемое чувство радости: «Умер не ты, а другой». За тайное беспокойство относительно предстоящей выпивки. За неумеренные комплименты в адрес покойного. (Мне всегда хотелось крикнуть: «Ему наплевать. Будьте снисходительнее к живым. То есть ко мне, например».) И вот я должен, заменив Шаблинского, участвовать в похоронных торжествах, скорбеть и лицемерить. Звоню на телестудию: — Кто занимается похоронами? — Сам Ильвес. Я чуть не упал со стула. — Рандо Ильвес, сын покойного. И организационная комиссия. — Как туда позвонить? Записываю… Спасибо. Звоню. Отвечают с прибалтийским акцентом: — Вы родственник покойного? — Коллега. — Сотрудничаете на телевидении? — Да. — Ваша фамилия — Шаблинский? «Да», — чуть не сказал я. — Шаблинский в командировке. Мне поручено его заменить. — Ждем вас. Третий этаж, комната двенадцать. — Еду. В двенадцатой комнате толпились люди с повязками на рукавах. Знакомых я не встретил. Пиджак Шаблинского, хранивший его очертания, теснил и сковывал меня. Я чувствовал себя неловко, прямо дохлый кит в бассейне. Лошадь в собачьей конуре. Я помедлил, записывая эти метафоры. Женщина за столом окликнула меня: — Вы Шаблинский? — Нет. — От «Советской Эстонии» должен быть Шаблинский. — Он в командировке. Мне поручили его заменить. — Ясно. Текст выступления готов? — Текст? Я думал, это будет… взволнованная импровизация. — Есть положение… Текст необходимо согласовать. — Могу я представить его завтра? — Не трудитесь. Вот текст, подготовленный Шаблинским. — Чудно, — говорю, — спасибо. Мне вручили два листка папиросной бумаги. Читаю: «Товарищи! Как я завидую Ильвесу! Да, да, не удивляйтесь. Чувство белой зависти охватывает меня. Какая содержательная жизнь! Какие внушительные итоги! Какая завидная слава мечтателя и борца!..» Дальше шло перечисление заслуг, и наконец — финал: «…Спи, Хуберт Ильвес! Ты редко высыпался. Спи!» О том, чтобы произнести все это, не могло быть и речи. На бумаге я пишу все, что угодно. Но вслух, перед людьми… Обратился к женщине за столом: — Мне бы хотелось внести что-то свое… Чуточку изменить… Я не столь эмоционален… — Придется сохранить основу. Есть виза… — Разумеется. — Данные перепишите. Я переписал. — Отсебятины быть не должно. — Знаете, — говорю, — уж лучше отсебятина, чем отъеготина. — Как? — спросила женщина. — Ладно, — говорю, — все будет нормально. Теперь несколько слов о Шаблинском. Его отец был репрессирован. Дядя, профессор, упоминается в знаменитых мемуарах. Чуть ли не единственный, о ком говорится с симпатией. Миша рос в унылом лагерном поселке. Арифметику и русский ему преподавали корифеи советской науки… в бушлатах. Так складывались его жизненные представления. Он вырос прочным и толковым. Словам не верил, действовал решительно. Много читал. В нем уживались интерес к поэзии и любовь к технике. Не имея диплома, он работал конструктором. Поступил в университет. Стал промышленным журналистом. Гибрид поэзии и техники — отныне его сфера. Он был готов на все ради достижения цели. Пользовался любыми средствами. Цель представлялась все туманнее. Жизнь превратилась в достижение средств. Альтернатива добра и зла переродилась в альтернативу успеха и неудачи. Активная жизнедеятельность затормозила нравственный рост. Когда нас познакомили, это был типичный журналист с его раздвоенностью и цинизмом. О журналистах замечательно высказался Форд: «Честный газетчик продается один раз». Тем не менее я считаю это высказывание идеалистическим. В журналистике есть скупочные пункты, комиссионные магазины и даже барахолка. То есть перепродажа идет вовсю. Есть жизнь, прекрасная, мучительная, исполненная трагизма. И есть работа, которая хорошо оплачивается. Работа по созданию иной, более четкой, лишенной трагизма, гармонической жизни. На бумаге. Сидит журналист и пишет: «Шел грозовой девятнадцатый…» Оторвался на минуту и кричит своей постылой жене: «Гарик Лернер обещал мне сделать три банки растворимого кофе…» Жена из кухни: «Как. Лернера еще не посадили?» Но перо уже скользит дальше. Допустим: «…Еще одна тайна вырвана у природы…» Или там: «…В Нью-Йорке левкои не пахнут…» |