Онлайн книга «Последний на курсе»
|
— Рвёт! — крикнул я. — Веером, к нам! Тойн не успевал — я видел, что не успевает: его нить шла к горлу, а прорвало по всей дуге сразу, шире, чем он мог накрыть. И я сделал единственное, на что меня хватало, — то, чему две недели учился на осыпи. Не стал держать. Поймал край рвущейся волны своей тонкой нитью — запирать мне было нечем — и увёл: подсунул ей дорогу вниз, в землю, как уводил просыпающийся осколок, отпустил, снова поймал, снова отпустил. Держать-отпускать, гася веер по краю, пока Тойн добивал середину. Меня выскребло почти досуха — дно чашки мелькнуло раньше, чем я успел испугаться, — но веер ушёл в землю, а не в людей. Никого не задело. Кроме Кетиля, которого уже нельзя было задеть сильнее. — Хорошо, — выдохнул Тойн. И это короткое «хорошо» стоило всех его «хм» за два года. — Держись, мальчик. Почти. Мы не спасали Кетиля. Я понял это где-то на середине — понял и не сказал вслух, и Тойн тоже не сказал, но по тому, как он работал, я видел, что он понял раньше меня. Кетиля было не спасти. Узлы зашли слишком глубоко, в сердце, в дыхание; вытащить их значило вытащить его самого. Мы не лечили. Мы ставили заслон — вокруг него, чтобы то, что его доедало, не перекинулось дальше, на тех, кто стоял и смотрел. Точь-в-точь как у Заводи. Трещину закрыли к утру. Их не нашли. И в этот миг Кетиль открыл глаза. Они были ещё человеческие — единственное, что в нём осталось человеческого, два светлых глаза на лице, которое уже не вполне было лицом. Мимо мага, мимо дозора, мимо Тойна — он посмотрел на меня, на меня одного, потому что я один смотрел на него по-настоящему, я был внутри него, в его разорванных потоках, и он, кажется, это почувствовал. — Считаешь, — сказал он, без вопроса, хрипом, в котором с трудом узнавались слова. — И ты… считаешь. — Тише, — сказал я. — Не говори. Мы держим. — Поздно держать. — Он то ли усмехнулся, то ли это порча дёрнула то, что было его ртом. — Там, на дальних швах… оно не лезет, как эти. Мелкие лезут. А оно — ждёт. Дышит и ждёт. И считает. — Его взгляд поплыл, поймал меня снова, вцепился. — Я слышал, как оно считает. Думал, рехнулся. А ты тоже слышишь. По лицу вижу. Скажи, что слышишь, — не дай мне помереть психом. Я мог бы соврать. Над умирающими врут, это милосердно, и я умею не говорить. Но он смотрел на меня, и я смотрел в него, в самую его разорванную сердцевину, где ровно и неумолимо тикало то, что я три дня прятал от себя, и соврать ему было всё равно что соврать себе. — Слышу, — сказал я тихо, только ему. — Ровный. Медленный. Большой. Что-то отпустило в его лице. Не боль — порча боли не отпускает. Отпустило одиночество. Самый страшный страх умирающего — что он сходит с ума в одиночку, и я снял с него хотя бы этот. — Значит, не псих, — выдохнул он. — Хорошо. — И, уже уходя, уже куда-то мимо меня: — Скоро. Оно близко. Не год даже… — Пульс под моими пальцами сбился, заторопился, рассыпался. — …меньше. И остановился. Остановился не пульс Кетиля — тот как раз затих: сердце устало раньше, чем порча его доела, и в этом, может, было его единственное везение. Остановилось другое: на один удар, на одну страшную паузу замер тот, огромный, дальний счёт, будто там, в глубине, кто-то поднял голову и прислушался — не услышал ли кто. А потом пошёл снова. Раз… и два… и три. Ровно. Терпеливо. Чуть быстрее, чем три дня назад. |