Онлайн книга «Врачебные хлопоты сударыни-попаданки»
|
Я ничего не пообещала за это Богу. Ничего не могла Ему пообещать — у меня ничего не было, что бы я могла обменять или поставить на кон. И я не пообещала. Я только просила. Ещё долго стояла на коленях, упершись лбом в край его подушки. Слышала его частое дыхание у самого уха. Чувствовала, как мокнет от слёз простыня под моим лбом. И — странное дело, — мне в эту минуту, посреди этого мокрого, душного, страшного бдения, сделалось вдруг немножко легче. Не от того, что я во что-то поверила. И не от того, что мне померещился какой-то ответ. А просто оттого, что я сказала всё, что лежало у меня на душе — кому-то, кому могла сказать, не боясь быть осмеянной, осуждённой, оборванной. И тогда — я не вру, я и сейчас уверена, что это была не моя выдумка, — Фёдор Михайлович тихонько, во сне, прошептал: — Бог нас благослови… Те самые слова, что он сказал в тот вечер, когда мы решились вместе писать роман. * * * Михаил Михайлович приехал в одиннадцатом часу. Он ввалился в прихожую — грузный, тяжело дышавший, с двумя свёртками подмышкой, — и, не успев ещё снять шубы, заговорил с порога: — Надежда Прокофьевна, я уже знаю, ваш мальчишка всё мне в карете рассказал. Что с ним? Что с Фёдей? — Воспаление лёгких, Михаил Михайлович. Крупозное. Двустороннее. Он осел на стул у двери. Помолчал. Потом, точно справившись с собою, спросил по-деловому: — Что нужно делать? — Всё, что я скажу. Без вопросов. Распакуйте, что привезли. Я заварю отвар. Сядьте у его постели и смотрите, чтобы ровно дышал. Если задышит реже — крикнете меня. И если посинеют губы — крикнете. — Слушаюсь, сударыня. * * * Так началась эта длинная, длинная ночь. Я и до сих пор, когда пытаюсь её вспомнить, не могу выстроить её в последовательном порядке. Ночь эта осталась в моей памяти не одной общей картиной, а сцепкою малых, разрозненных стёкол — будто кто-то взял да и расколотил то самое окно, в которое я смотрела часами, и теперь я перебираю осколки. Вот осколок: я стою у плиты, медленным круговым движением размешиваю в кипящей воде ивовую кору. Слышу, как через дверь спальни до меня доносится тяжёлое, прерывистое дыхание. Ещё осколок: я тру ему виски смоченной в воде с уксусом тряпкою. Михаил Михайлович держит его сзади за плечи, помогая мне его придерживать. Глаза Фёдора Михайловича закрыты. Ещё: грею на самой малой огнёвой горелке миску с водою, бросаю в неё пригоршню сухого тимьяна. Несу к постели. Накрываю собственным платком ему голову над миской — чтобы пар пошёл прямо в дыхательные пути. Считаю: десять минут. Двадцать. И ещё: я расстилаю на его груди и плечах горчичники — три на грудь, два на спину. Считаю время. Снимаю. Кожа под ними — красная, разогретая, набирается крови. И ещё один: он бредит и зовёт мать. Зовёт, как зовут дети — жалобно, протяжно, «маманя». Я отираю ему слёзы со скулы своей собственной ладонью. И сама плачу. И снова: в третий или в четвёртый раз меняю на нём простыни — он опять весь мокрый, как из бани. И в этот раз простыни уже не остужающие, а тёплые, потому что жар у него начинает спадать, а охлаждать в этой стадии больше нельзя. За окном начинает светать. Сначала — серое. Потом — чуть голубоватое. Потом — розовое, по дальним крышам. Михаил Михайлович клонится головою на спинку кресла. Я кладу ему руку на плечо: «вздремните». Он, точно в благодарность, тут же засыпает, не успев и сюртук снять. |