Онлайн книга «Попаданец. Город на холме. Книга 1»
|
Дальше горевать можно. Ждать нельзя. Это придумали не злодеи. Это придумали люди, которые хоронили своих сотни лет и знали, что бесконечное ожидание убивает вернее горя. А теперь смотрите, что из этого получилось. Если имя нельзя произносить — о человеке нельзя спросить. Нельзя подойти к соседу и сказать: слушай, а куда всё-таки делся такой-то? И нельзя сравнить два случая, потому что для сравнения надо назвать оба. Обряд, придуманный, чтобы люди перестали ждать, работает как машина, которая стирает вопросы. И тому, кто отдаёт людей, не нужно ничего скрывать. За него всё скрывает похоронный обычай, который придумали за двести лет до него совсем с другой целью. У нас, между прочим, ровно так же не говорят, от чего умер дед. Все знают, и никто не спрашивает, и через двадцать лет внук уже не знает. Я стоял на склоне и думал: господи, до чего же удобно. И следом: а он ведь его даже не портил. Он просто им пользуется. «Вы будете думать, что главное в чужом месте — не выдать себя. Главное — не оскорбить. Выдать себя вы можете и переживёте: вас будут искать, и это понятная работа. А если вы оскорбите, вам просто перестанут говорить. И вы не узнаете, когда это случилось. Вы узнаете через месяц, что месяц ходили пустой». Один раз я это уже проверил на себе — в шестнадцатом, в одной приморской деревне, где нам за полтора месяца стали доверять настолько, что кормили. Тищенко на вторых сутках чужих похорон прошёл коротким путём вдоль не той стены. Никто ничего не сказал. Нас не выгнали и продолжали кормить. Информация перестала идти на четвёртый день. Заметили мы через две недели. Поэтому на кладбище за седловиной я стоял в самом хвосте, не подходил к ямкам, не смотрел в лица тем, кто называл имена, и не проронил ни звука. Считать ямки, впрочем, это мне не помешало. Я тогда впервые подумал, что, может, за двенадцать лет я стал не лучше, а просто аккуратнее. Народ пошёл вниз, когда совсем стемнело. Тисса не пошла. Я увидел это, когда толпа уже вытянулась по тропе и на склоне остались редкие тени. Мать её ушла со всеми — я видел, как она обернулась и что-то сказала, и как Тисса не ответила. Я постоял, посчитал до тридцати и пошёл обратно наверх. Она сидела на корточках в четвёртом ряду снизу. Ямка была четырёхлетней давности. Камни по краю уже осели, но ещё не вросли. Горшок стоял целый — сырая глина держится долго, если её не трогать и если сверху не льёт. Я подошёл и сел в двух шагах на камень. Она не обернулась. Мы просидели так, наверное, минут десять. Над кладбищем стояли те же звёзды, что и над всей остальной моей жизнью, и это было единственное на всём острове, что оставалось на своём месте. Я смотрел на них и в который раз возвращался к тому, о чём старался не думать. Свет из щели в скале. Ровный, холодный, без источника. И компас на левом запястье, крутившийся оборот за оборотом, как секундная стрелка. Я к тому вечеру уже месяц объяснял себе это кессонкой и неврологией. Объяснение было хорошее. Оно объясняло всё, кроме одного: почему я третью неделю понимаю чужие слова, которых никто мне не переводил. Я убрал это обратно, куда обычно. Мне было чем занять голову. Я думал о том, что мне не хватает слов, и в тот вечер впервые был этому рад. Потому что, если бы у меня было двести слов вместо ста пятидесяти, я бы, наверное, что-нибудь сказал. Что-нибудь про то, что мы найдём, что мы разберёмся, что тайник ещё ничего не значит. |