Онлайн книга «Игра переходит в эндшпиль»
|
Я написал: «Младший офицер не всегда сообщает наверх о настоящей усталости части, потому что боится, что его сочтут человеком, ищущим оправдание для неисполнения приказа». Затем добавил: «Поэтому в рапортах усталость часто появляется только тогда, когда она уже стала потерей боеспособности». Это было хорошо. Слишком хорошо? Я перечитал глазами Вальзам–Йорга. Нет, годится. Генерал сам хотел точности. Дальше: «Просьба об отходе воспринимается как слабость даже тогда, когда своевременный отход сохраняет часть для следующего боя». Опасно. Я заменил «отход» на «смену позиции», но это выглядело трусливо. Вернул «отход». Если всё выхолостить, Вальзам–Йорг увидит только осторожного писаря, а не человека, которого стоит позвать ещё раз. Нужна была не безопасность, а правильная дозировка риска. В какой–то момент я понял, что пишу уже не черновик записки, а черновик самого Вернера Шварца. До сих пор легенда жила в документах, в мундире, в походке, в немецкой речи, в привычке щёлкать каблуками, в умении смотреть Корфу в глаза, не показывая настоящей ненависти. Теперь легенда должна была появиться на бумаге. На бумаге сложнее, чем в разговоре. В разговоре можно выиграть паузой, взглядом, интонацией, усталой усмешкой, раздражением, вспышкой фронтовой гордости. В письменном тексте пауза превращается в абзац, взгляд исчезает, интонация остаётся только в порядке слов, а любая лишняя мысль лежит перед читателем неподвижно, как улика. Вальзам–Йорг мог перечитать. Подчеркнуть. Вернуться к строке. Сравнить первую страницу с последней. Позвать адъютанта и спросить, откуда у лейтенанта Шварца такая манера. Поэтому писать надо было так, чтобы текст выдерживал не первое впечатление, а второе чтение. Я встал, подошёл к окну и некоторое время смотрел вниз. На улице уже горели фонари, свет их в морозном воздухе казался мутным, почти твёрдым, как жёлтые круги в толще льда. Чёрные следы шин тянулись вдоль улицы, у водосточной трубы блестел намерзший лёд. Всё это казалось пустым, но пустота в Минске давно перестала быть доказательством безопасности. В стекле отражался мой силуэт в новом мундире. Вернер Шварц смотрел на меня из отражения — усталый немецкий офицер с правильной посадкой плеч, а за его глазами прятался Игорь Глейман, которому очень хотелось иногда вытащить из себя всю эту чужую форму вместе с кожей. Но роскошь быть собой у меня закончилась ещё до заброски. Сейчас даже почерк должен был принадлежать другому. К девяти вечера черновик был готов. Стол напоминал поле после артподготовки. Листы лежали в беспорядке, но беспорядок этот уже имел внутренний смысл: справа — удачные фрагменты, слева — перечёркнутые, в центре — четыре части, между которыми я переносил отдельные фразы, проверяя, где они звучат естественнее. Карандашные линии, стрелки, крестики, вымаранные слова, немецкие обороты, которые я заменял один за другим, чтобы убрать слишком русский ход мысли или слишком взрослый взгляд. Я поймал себя на том, что иногда меняю не смысл, а температуру фразы. «Противник быстро учится» превращалось в «противник повторно использует удачные обстоятельства». «Наши части боялись признать истощение» становилось «в частях не всегда своевременно оценивали степень утомления людей». Слишком мягко — и мысль умирает. Слишком жёстко — и автор превращается в обвинителя. Приходилось искать середину, где правда ещё режет, но не выглядит ножом в руке. |