
Онлайн книга «На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона»
![]() Бывший премьер-министр Коковцов заведывал раздачей хлебных пайков, крича каждое утро по-блатному: — Эй, шпана, налетай — плошки несут! — И тянулись к нему руки бывших министров, бывших сенаторов, бывших генералов и бывших гофмаршалов. Наступило то вынужденное опрощение, к которому когда-то сознательно тянулся Мышецкий: разговор сделался примитивен, как у мужиков, шла тайная игра в карты, песни же пелись — за неимением своих — уголовные, подхваченные из жизни: Лежу я сейчас в лазарете, Пулю вынули мне из груди, Всяк имеет меня на примете, Что разбойник я был на пути. Отнеситеся к жизни премудро И печалиться нам не идет, В понедельник блатная лахудра Передачу мине принесет… А, в общем, в тюрьме жилось лучше, чем на воле. Из окошка камеры Сергей Яковлевич видел, как текут к морю стылые невские волны, катят по Литейному мосту, ощетинясь штыками, грузовики, где-то слева сияют витые луковицы Смольного монастыря… Петербург, старый парадиз империи, стоит на месте — нерушимо! Мышецкий шестой год был женат на урожденной Булгаковой, в первом браке Хвостовой, шумной и веселой женщине с толстыми бровями. В тюрьме он узнал, что она сумела скрыться за границу, покинув его. — Что делать? — плакал Мышецкий первые дни. — Мы не декабристы, и наши жены… Увы, из них не станется, видать, Мари Волконской или Элен Трубецкой! Прощай, прощай… Чтобы скрасить одиночество, он тоже записался в тюремную библиотеку, которой заведывал великий князь Николай Михайлович — известный ученый-историк, специалист по эпохе Александра I. На груди великого князя колыхался большой красный бант, и это ставилось ему на вид монархическими камерами, — с этим бантом Николай Михайлович гулял в свое время по Невскому, выступая на митингах. — Меня не расстреляют, — сказал великий князь Мышецкому, — за что бы? Я всегда стоял в оппозиции ко двору, занимался историей и Географическим Обществом России… Приходите сегодня ко мне в камеру — я буду читать лекцию о последних монтаньярах Французской революции, после чего посудачим по вопросу, куда делся император Александр I и кто умер, вместо него, в Таганроге в 1825 году?.. Мышецкого вызвали к следователю, товарищу Иоселевичу, свидание произошло в доме княгини Оболенской, где еще недавно он играл в бридж с гостями очаровательной хозяйки. Теперь все паркеты были выломаны, все кругом заплевано и загажено, как в свинарнике, на диванах с открытыми ртами, в ожидании расстрела, спали арестованные спекулянты и воры. — Вы разве поляк? — спросил его Иоселевич. — Нет. Я русский, — ответил Сергей Яковлевич. — Тогда кто-то за вас хлопочет… Видите: польское посольство требует вашего освобождения, как польского подданного. — А я не требую этого, ибо я русский… Через несколько дней вызвали снова: — Какое отношение вы имеете к Германии? — Никакого. Кроме того, что был женат в первом браке на прибалтийской немке, урожденной Гюне-фон-Гойнинген. — Вот видите? Теперь Германия требует вашего освобождения. — Удивлен не менее вас. Но я — повторяю — русский…. А в камере желтые зубы Петрищева уже догрызали стэк: — Вы сумасшедший… Как можно? Надо было согласиться на поляка, на немца, даже от негра не отказываться. Время слов кончилось, теперь пора действовать. Только бы выбраться отсюда! — И в лютой злости откусил от стэка большую щепку… Было очень голодно, кто-то за него хлопотал, но вот посылочку никто прислать не догадался. А законы были жестокие — тюремные: мало кто делился с нищим князем, сидел он на одном пайке… Среди ночи вдруг залязгали двери, и чистый молодой голос, разрушая тишину ночи, запел: Гори-гори, моя звезда, Звезда моя — вечерняя, Ты у меня всегда одна, Моя любовь, наверное… И тяжело стучали приклады, и неслышно ступали шаги. — Что это? — спросил Мышецкий, весь в липком поту. — Ничего, князь, — ответил ему Петрищев. — Учитесь же умирать и вы, как надо, у кавалергардов его величества… На дворе тюрьмы громыхнул залп. Сергей Яковлевич придвинул к Петрищеву свою пайку хлеба: — Пожалуйста, — сказал, — две папиросы… Я только чуть-чуть откусил. Только сбоку… Снова вызвали на допрос. В приемной плакал горькими слезами старый генерал Щербов-Нефедович: — Князь, мы присутствуем при гибели великой страны! Первые славянские городища, пение стрел в Куликовской битве, Иван Калита и корона Романовых, Москва и слава громких побед… Где всё это? Куда всё денется? Какое страшное время… На этот раз допрашивала женщина — Яковлева: — Ваше отношение к Интернационалу? — Никакого отношения, — ответил Сергей Яковлевич. — Почему вы поддерживали реакционера Столыпина? — Я поддерживал Петра Аркадьевича исключительно лишь в его аграрной политике, успехов которой нельзя не признать. Россия обрушила на Европу горы хлеба, Россия купалась в хлебах! — Вранье, — сказала Яковлева. — Вы монархист? — Лично мне, — ответил Мышецкий, — монарх никогда не мешал. Но я против самодержавия, поймите меня правильно… Яковлева разгребла перед собой ворох бумаг, долго крутила в грязных пальцах махорочную самокрутку. Вчиталась: — В тысяча девятьсот пятом году, — сказала женщина, — вы, находясь за границей, передали для нужд нашей партии пятнадцать тысяч рублей… Я не ошиблась? — Да, — ответил Мышецкий, — вы не ошиблись, мадам. — Так это — вы? — Я, сударыня… Вы мне хорошо отплатили теперь! Яковлева стукнула кулачком по столу: — А если это ты, так какого же черта сидишь и помалкиваешь? — Имеющий мускус в кармане, сударыня, не кричит об этом на улицах, запах мускуса сам говорит за себя… — Сколько тебе лет… ты, белая ворона? — Имел несчастье родиться в семьдесят пятом прошлого века. — Мы переводим тебя! В демократическую камеру… Сергей Яковлевич задержался в дверях: — Извините, всего два слова: вы плохо кончите, мадам… — Поговорите мне, пентюх! Сразу к стенке поставлю! — И еще раз говорю вам, мадам: вы плохо кончите… — Марш! Контра! Вон! Так он оказался на другой стороне «Крестов» — в демократическом ее секторе, где сидели враги Советской власти, но с другого конца — эсеры, кадеты, энесы, анархисты и прочие. Паек здесь был получше, чем у монархистов, но грызня стояла такая, хоть святых выноси. Жрали один другого поедом — того не учли, того не убили, надо было еще в пятом так, а в шестом году эдак, потом взорвать того, который смеялся, спасти того, который плакал… |