
Онлайн книга «Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»»
— Погоди, князь, — остановил Салтыков. — Моего племянника не считай. Он в дому моем воспитание получил, и таково воспитан, что дьявола изворотливей! Пуд соли съешь — его не узнаешь! Камердинер доложил, что внизу топчется опальный Ушаков. — А что ему опять? — нахмурился Черкасский. — Сто рублей выплакал, а разве отдаст когда обратно, ворон пытошный? — Нет, Ушакова ты прими, — надоумил Салтыков князя. — Ты ему еще ста рублей не пожалей. Андрей Иваныч тоже наш. * * * Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты — льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди — день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут… Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить — не затесались ли иноземцы в собрание? — Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит. — Пусть подымутся для обогрева… А что Ягужинский? Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты. — Здесь, — сказал. — Графы сидят и беседы ведут… Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал: — Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка? Вступился честный фельдмаршал Долгорукий: — Ныне ея величество не у дел! Нам решать — кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. — И, сказав, жезлом приударил: — А народ-то гудит, пора идти к нему… Вышли верховники к собранию, кланялись — и туда, и сюда. Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно: — В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами… — Но, — закрепил Голицын слова канцлера, — без самовластия самодержицы, без произвола монаршего… Виват Анна! Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию: «…по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем…» Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями. — Вот они, эти способы! — возвещал громогласно. — Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили опробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали… Кто-то свистнул — будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сама сочинила — себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет: «Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел…» — Тихо! — гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции. Зароптали военные чины, когда услышали, что «гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета». — Не вам служим, — бубнили старые бригадиры. — Не вам, а ея величеству принадлежим… На кой хрен вы нам сдались? Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой. — Это мне-то служить тебе, Митька? — обиделся слезно. — Сядь, — отвечал Голицын. — Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь… — Так какому же бесу тогда? — спросил Матвеев. — Не бесу, а России, — величаво провозгласил Голицын… И стало тут тихо. Задумались… — Кондиции те, — раздался вдруг голос Ягужинского, — происхождения совсем не митавского, а московского… И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев! Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына. — Вот он, холоп, — показал на Ягужинского. — Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает… Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана. — В подозренье ты, Павел Иваныч, — сказал Василий Владимирович. — Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях… Из дверей потянуло холодом — это вступил караул. Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался: — Я андреевский кавалер… Меня не тронешь! Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него: — Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? — Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). — Теперь взять его! — велел фельдмаршал. — Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться… Берите его! Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству… — Не подчинюсь! — отбивался от солдат Ягужинский. — Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш… Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! — Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая: — Можете сажать, можете резать… Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете! Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера. Голицын ноздри раздувал — порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: «Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся…» И, подумав, заговорил он снова: — В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь — о благе всеобщем… А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета! В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники. — Мы наблюдаем, — сказал Маньян, посол Людовика XV, — чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки. — Наступает олигархия, — буркнул датчанин Вестфален. Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал: |