
Онлайн книга «Бриллианты для диктатуры пролетариата»
![]() Чем яростнее выкрикивал Никандров, тем улыбчивее делалось лицо Пожамчи, и он уже не прижимал к груди так напуганно толстый, свиной кожи портфель. — Что же смеетесь-то вы?! — спросил Никандров с болью. — Над собой не пришлось бы вам посмеяться. Зло мстительно, только оно и во втором колене мстить будет, и в третьем. О себе забыли, упиваясь минутой власти, так о детях бы подумали! Не простит вам Россия того, что вы с ней вытворили, — никогда не простит, и путь ее назад, к разуму, будет кровавым, и кровь этих лет не пойдет ни в какое сравнение с той кровью, которая грядет вам за грехи ваши… — Вы напрасно так изволите гневаться, — усмехнувшись, сказал Пожамчи, воспользовавшись тем, что Никандров раскуривал трубку. — Я, с вашего позволения, думаю так же, как и вы, и не собираюсь возвращаться в Совдепию… — Что?! — Да вот то самое, — как-то злорадно ответил Пожамчи, — только, судя по всему, вам это было легче — «адье, Россия!», а вот мне уехать больших трудов стоило и пребольшого риска, милостивый государь. И, взглянув еще раз на расписание остановок, Пожамчи не спеша направился к выходу: поезд останавливался на какой-то маленькой станции. Возле вокзального здания Никандров увидел несколько саней и черный, звероподобный автомобиль — скорее всего немецкий — с номером, заляпанным коричневой грязью. И вдруг Никандров рассмеялся. Он приседал, хлопал себя большими сухими ладонями, иссеченными резкими линиями, по коленям, задыхаясь от смеха, а потом снова почувствовал соленые слезы в горле. «Господи, — думал он, — свободен! Он — как крыса с тонущего корабля, а я — гордо! Я домой вернусь как победитель, а он — никогда!» Проводник, протерев тряпочкой медный поручень, сказал Пожамчи: — Здесь мы всего пять минут, не отстаньте, товарищ. Они тут по-русскому не лопочут, все по-своему… — Спасибо, — ответил Пожамчи и, не по годам легко спрыгнув на перрон, затрусил в вокзал. За столиком в маленьком чистеньком буфете сидело три человека. Они мельком глянули на вошедшего и продолжали молча сосать пиво из глиняных кружек. — Милейший, — обратился Пожамчи к буфетчику, — кого здесь можно подрядить до Ревеля? — Поезд идет, — ответил буфетчик на чистом русском, — зачем же лошадки? Пожамчи угодливо засмеялся: — Я чтобы в саночках. Ну-ка, стопочку мне и рыбки. — Какой рыбки? — А вот этой, красненькой. У красных с красненькой рыбкой плохо! — снова посмеялся он, доставая из внутреннего кармана пальто бумажник. — Не надо вам пить, — услышал он голос сзади и почувствовал на своем плече руку. Стало ему сразу легко-легко, и ноги ослабли, сделавшись враз ледяными и влажными. Он обернулся. Те трое, что сидели за столиком возле окна, теперь были у него за спиной: двое быстро ощупали карманы — нет ли оружия, а третий, видимо главный, по-прежнему держал руку на его плече. — Вы кто? — спросил Пожамчи, не узнавая своего голоса. — Пить вам не следует, а то посол запах водки учует, у товарища Литвинова нюх отменный, и будут вам после неприятности в Наркомфине у Николай Николаича, у товарища Крестинского… [12] — Так вы наши будете? — Наши, — ответил старший и подтолкнул его к выходу. — Вас посольские должны на следующей станции встречать? — А что? — Вы мне вопросами не егозите, — сказал старший, беря его под руку, — вы отвечайте. — На следующей… А вы — вот они, даже пораньше, — залепетал Пожамчи, — и слава богу, а то я весь в страхе, поэтому и решил себе позволить для храбрости. — Ну и хорошо… Мы сейчас к вам в купе зайдем — вы один ведь следуете? — Именно так. — Ну и хорошо, — повторил старший, помогая Пожамчи подняться в вагон. «Господи, — пронеслось в мозгу холодно и стремительно, — а я ведь литератору брякнул, что в Совдепию вертаться не хочу! Господи, неужели пропал? К полиции брошусь в Ревеле, кричать стану, отобьют…» Трое завели Пожамчи в купе — Никандрова в коридоре не было, — затворили дверь и сели на плюшевые сиденья, только старший остался стоять, чуть склонившись над испуганным человеком в касторовом пальто с зажатым в правой руке желтым портфелем. — Сколько у вас сейчас бриллиантов? — Если по долларовому курсу — то… Я только прошу извинить — вы мне даже мандатов не показали… Старший обернулся к спутникам: — Влас Игоревич, предъявите ваш мандат. Влас Игоревич достал из кармана тупорылый браунинг и навел его на Пожамчи. — Вот это первый мандат, — неторопливо заговорил старший, — но он слишком громкий, поэтому мы взяли и второй мандат, не так ли, Валентин Францевич! Валентин Францевич вытащил руку из кармана коротенького казакина, отороченного серой мерлушкой. В руке у него был нож, и Пожамчи сразу же ощутил, какой он острый, этот нож, и какой холодный, хотя видел он хирургически белый кусок стали всего мгновенье: Валентин Францевич сразу же спрятал его, усмешливо глянув на гохрановского контролера. — Так вы что ж — грабители? — Неужели я похож на грабителя? — спросил старший. — В прошлые годы вы меня даже по имени-отчеству не рисковали, а все больше «ваше превосходительство». — Господи, Виктор Витальевич, неужто вы?! — Слава богу, — улыбнулся старший, — признали. Усы меня так старят или очки? Так сколько в долларах будет? — Миллиона два будет. — И вы с таким-то богатством, принадлежащим республике рабочих и крестьян, деру хотели дать? Ай-яй-яй, Николай Макарыч, как совестно! Народ голодает, а вы… — Господи, Виктор Витальевич, да я готов отдать вам половину, только… — Не буду, не буду, — усмехнулся Виктор Витальевич, — я вас убивать не буду. Курить хотите? — Бросил. — Сердечко? — Да нет, не жалуюсь. Табак дороговат. — С вашими-то деньгами? — Курочка по зернышку клюет, — попробовал пошутить Николай Макарыч и даже чуть посмеялся, уголком глаз посматривая на двух сидевших у двери, но Виктор Витальевич его оборвал: — Ладно. Воспоминания кончились, времени у нас в обрез. Закурить — я один закурю. На следующей станции к вам сядут двое из посольства, чтобы камушки охранять; нам стоило большого труда опередить их, так что давайте будем кратки и серьезны. Как вы думаете, среди тех камушков, которые у вас в портфеле, моей семье что-либо принадлежит? — Колье изумрудное и осыпь — ваша тетушка их брала у меня за тридцать две тысячи золотом весной семнадцатого, до переворота. |