
Онлайн книга «Время зверинца»
Способны ли эти женщины флиртовать и кружить головы мужчинам, выступая, так сказать, «в тандеме»? Глупый вопрос. Зачем спрашивать, способны они или нет, когда они у тебя на глазах это проделывают? Это был их фирменный номер. Так же точно — теперь я это понял — они действовали и при первом знакомстве со мной. И тут меня посетила ужасная мысль: что, если я был единственным мужчиной, с которым они не работали в тандеме? — Как вы обычно проводите время? — спросил Фрэнсис, глядя Поппи в глаза. Мне было интересно услышать ее ответ. Моя теща так и не вернулась в лоно своей любящей семьи, как изначально обещала. Она осталась жить в Шиптон-андер-Вичвуде, но частенько навещала Ванессу, и они вместе ходили по магазинам или на концерты. В свою очередь, Ванесса регулярно ездила проведать маму; во всяком случае, она говорила, что ездит проведать маму. Я видел Поппи очень редко, а тет-а-тет — всего дважды после того визита в день моего изничтожения на симпозиуме о роли детской литературы, причем лишь одна из этих встреч заслуживает упоминания. И как же она обычно проводит время? — О, занимаюсь то тем, то этим, — ответила она, уже на полпути к опьянению. — Что подразумевается под «тем»? — Возня в саду. — А под «этим»? — Еще больше возни в саду. — И никакой игры на виолончели? Я взглянул на Фрэнсиса. Поппи взглянула на меня. Ванесса взглянула на Поппи. Фрэнсис улыбнулся всем нам. — Музыка — затраханная фигня, — резко сказал я. — С чего это ты взял? — удивился Фрэнсис. — Он считает все вокруг затраханной фигней, — сказала Ванесса. Я сказал ей без звука, одними губами: «И я знаю, кем затрахана ты». Я заметил, что Поппи пытается прочесть по губам мою фразу. «И ты», — хотелось мне добавить, однако я не посмел. — Он считает все вокруг затраханной фигней, — продолжила Ванесса, — потому что мир в таком виде его устраивает. Затраханный мир объясняет и оправдывает существование в нем Гвидо. — Кто такой Гвидо? — спросил Фрэнсис. — Это ее любовное прозвище для меня, — пояснил я. — Очень мило. А у тебя есть для нее любовное прозвище? — Затраханная в доску блядская потаскуха, — сказал я. То есть я попытался так сказать, но вместо этого вышло коротенькое: — Ви. — А у вас? — Он обернулся к Поппи. — Есть ли у меня любовное прозвище для моего зятя? — Нет, какое прозвище есть у них для вас? — Конфетка. Никогда еще Ванесса и я не выражали такого единодушия. — Но мы так не говорим! — воскликнули мы хором. — Так меня называл мой второй муж. — Мистер Эйзенхауэр? — Да. А я называла его Тоблероном. Как швейцарский шоколад. — Почему так? — Потому что его семья происходила из Швейцарии. По лицу Фрэнсиса я догадался, что он уже вообразил себя шоколадным батончиком и готов предложить Поппи снять пробу. — Нет, Фрэнсис, — сказал я. — Ты о чем? — Ты знаешь, о чем. — Я только собирался попросить у твоей прекрасной тещи позволения также называть ее Конфеткой. Поппи обмахивала лицо ладонью, как веером, словно ей сделалось жарко от всех этих галантностей. — Если вам так хочется, — сказала она. Я взглянул на Ванессу — как она, не ревнует? От матерей обычно ждут, что те, отгуляв свое, уступают дорогу дочерям. Однако Поппи не спешила в отставку. Ныне, когда женщины открыли способ не стариться по крайней мере внешне, мамы и дочки обречены соперничать вплоть до момента, когда одна из них, в последний раз накрашенная и наманикюренная, не упадет в объятия бесстрастной земли. Не потому ли Поппи скрыла мои развратные потуги от дочери, что соперничество между поколениями стало уже нормой? Ванесса почувствовала на себе мой взгляд. — Надеюсь, ты не думаешь, что я пришла сюда специально для того, чтобы испортить тебе обед, — сказала она шепотом, хотя вовсю любезничавшие Фрэнсис и Поппи все равно ее не услышали бы. — Почему ты решила, что я могу так подумать? — Потому что ты всегда думаешь обо мне плохо. Мне вдруг стало жаль ее, живущую с мужем, который ни в чем ей не верит, и с матерью, всегда готовой отбить у нее ухажера. — Я не думаю о тебе плохо, — сказал я и погладил ее лежащую на столе руку. — Как правило, я думаю о тебе очень хорошо. Она раздвинула пальцы так, чтобы я мог просунуть между ними свои. — Однако я плохо думаю о моем брате, — продолжил я. Ни лицо, ни рука ее не дрогнули ни единым мускулом. — Зря ты так, — сказала она. — Ему сейчас куда как худо и без тебя. — А что, от моих мыслей ему станет хуже? — Ты же знаешь мою теорию болезней. Я знал. Согласно этой теории, все болезни были заключены в голове — в твоей голове и в головах других людей. Ты заболевал, если ты сам хотел заболеть, а другие люди могли сделать тебя больным, всего лишь пожелав тебе этого. А как только ты заболевал, все твои дальнейшие поступки объяснялись болезнью — то есть если ты совершал что-то неблаговидное, в этом была виновата только болезнь. — А ты? — спросил я. — А что я? Я изобразил лицом вопросительный знак. — Как ты относишься к этому? — К чему конкретно? — Конкретно ко всему: ко мне, к Джеффри, к этой нашей жизни. — Как я еще могу к этому относиться? Болезненно. — У этой болезни есть название? Она ни на секунду не замешкала с ответом: — Эротомания. Я быстро оглядел комнату и знаком попросил ее понизить голос. Впрочем, никто к нашему разговору не прислушивался, и меньше всех — Фрэнсис и Поппи, ослепленные пьяненьким восторгом, подобно крольчатам, попавшим в свет автомобильных фар. — Я не знал, что все зашло настолько далеко, — сказал я. — Что именно зашло? — Ты. Я не думал, что ты до такого докатишься. Ты и… — Но я говорю не о себе. Это ты страдаешь эротоманией. — Я?! Это я эротоман? Да у меня и влечение-то почти пропадает в пору работы над книгой, сама знаешь. — Я знаю теорию, Гвидо. Слова якобы гасят желание. Но не в твоем случае. В твоем случае слова и есть желание. Они сидят рядками на твоей странице, и каждое умоляет: «Прочтите меня, поимейте меня!» |