
Онлайн книга «Большая барахолка»
Раздались недовольные возгласы, но доктор закрыл дверь и с улыбкой сказал: — Я тут единственный дантист, так что могу себе позволить. Не выпуская саквояж из рук, он еще немного пораскачивался и наконец сказал: — Пойдемте заводить машину. Мы вместе вышли во двор. Доктор долго искал ключи в кармане, нашел, завел мотор и выехал из-под лип задним ходом. Ехали молча. — На переезде, говорите? — Да. Чуть позже он воскликнул: — Нет, это невероятно! Неслыханно! Кто бы мне сказал, что я буду лечить доносчика, предателя!.. — Он ничего не мог поделать. Немцы схватили его, старого, беззащитного. Но доктор не слушал: — Меня тоже схватили в сорок втором. Как еврея. Я еврей. У меня был свой кабинет в Париже. Был, да сплыл. Пришлось начинать все сначала. — Он вздохнул. — Что делать, человек есть человек. Мы повернули к переезду. Домик под красной черепичной крышей, окруженный кустами. Доктор затормозил у порога. Изнутри доносилась музыка. Мы вошли. Смотритель сидел в кресле и слушал радио. При нашем появлении он встал: — Здравствуйте, доктор. Предупреждаю сразу: я ко всему этому не имею никакого отношения. Они угрожали мне оружием. Вынудили силой. — Да ладно, незачем оправдываться, — сказал щуплый доктор Лейбович. — Человек есть человек. Где он? — В розовых кустах. Но я не желаю, чтобы он тут оставался. Меня выгонят с работы, если его найдут. И право на пенсию я потеряю, и вот… Вандерпут лежал на прежнем месте, навзничь, расставив босые ноги, слабо отмахивался рукой от назойливой осы и неотрывно следил за ней полным ярости незаплывшим глазом. Из перекошенного приоткрытого рта вырывалось прерывистое дыхание и стоны. Доктор взял его за руку. — Так-так, — сказал он. — У монстра жар. Он опустился на колени, нагнулся над больным, пощупал его щеку. — Не трогайте! — взвыл Вандерпут. — Но-но! — строго сказал доктор. — Капризничать не время. Наш монстр будет паинькой и немножко потерпит, понятно? Он встал, снял пиджак и повесил его на куст белых роз. Потом засучил рукава. — Сейчас мы вскроем этот маленький абсцесс. Пройдем через десну. Сделаем монстру укольчик, и он ничего не почувствует. Только понадобится кипяток. Он пошел в дом, а Вандерпут простонал: — Он мне не сделает больно? — Нет-нет. Вы ничего не почувствуете. Все будет очень быстро. Доктор вернулся: — Я поставил кипятить воду. Пусть монстр немножко подождет. Мне кажется, именно тогда до замутненного сознания Вандерпута дошло, что кто-то пришел ему помочь. Он перестал стонать, с трудом приподнялся на локте и даже сел. С куста дождем посыпались на него желтые лепестки. — Доктор, — позвал он. Тревога и подобострастие сквозили во всем его облике. Он понял, что в кои-то веки люди делают для него что-то хорошее, и попытался сблизиться с ними, заговорить на их языке. — Я хочу вам кое-что сказать… Маленький доктор нюхал пышную розу. — Ну, говорите, слушаю. — Я не так сильно виноват, как говорят. Была, конечно, эта неприятная история, тогда, в Карпантра… Меня заставили под страхом смерти… Но кроме этого случая… Он напряг ослабевшую память, пытаясь отыскать веский довод, нащупать ту струну, которая наверняка отзовется в каждом, заговорить по-человечески. — Я больше никого не выдавал. Ни одного француза. Только евреев… Маленький доктор стоял к нам спиной. При этих словах плечи его окаменели, рука, державшая розу, разжалась… Он повернулся, и я увидел его лицо: оно болезненно сморщилось, на нем мелькнуло выражение смертельного ужаса, проступила память о многовековой травле. Губы непроизвольно скривились, как у готового заплакать ребенка, а морщины и отчаянно дрожащая бородка делали эту детскую гримаску почти смешной. Но он тут же прогнал ее, гордо выпрямился, глаза его сверкнули. Он расправил засученные рукава, решительно снял с куста и надел свой пиджак, все это время сверля нас взглядом, будто желал убедиться, что мы видим и понимаем смысл каждого его движения. Потом поднял саквояж… но под конец самообладание ему изменило. Он топнул ногой, замахнулся на нас кулаком и крикнул: — Антисемиты! Да они антисемиты! Он стоял перед нами, побелевший от ярости, с глубокой скорбью в глазах, и тряс кулаком: — И не к кому-нибудь, а именно ко мне они пришли за помощью! Ко мне! Мало они меня мучили! Так теперь еще издеваются! Он опрометью бросился к дому. Там что-то гневно прокричал и хлопнул дверью. Через мгновение я увидел отъезжающую машину, а сразу после этого на дорогу выбежал смотритель и припустил прочь со всех ног, то и дело в ужасе оглядываясь. Все, больше никакой надежды. Я посмотрел на Вандерпута. Он сидел под кустом, держась за щеку и разинув рот от удивления. На голове желтели лепестки. И только когда уже затих рокот мотора на дороге, до него что-то дошло. И как же он отреагировал! Вскочил и завопил: — Он меня оскорбил! Все меня оскорбляют! — Он бешено заколотил себя в грудь. — Не имеете права меня оскорблять! Слышите? Никто, никто не смеет издеваться и втаптывать в грязь! Да что уж очень страшного я совершил, чтобы меня так унижать? …Жизнь вдруг запнулась, как внезапно застревает на каком-то кадре кинопленка, и герой ненароком застывает в нелепой, неприглядной позе. Думаю, мной руководила не столько жалость, сколько щемящее чувство неудачи, поражения, обиды. Наверное, я поддался усталости, досаде, уступил желанию сделать наконец то, чего требовали от меня миллионы людей. Я смотрел на изрытое морщинами лицо, круглые непонимающие глаза, сопящий нос и слезы — человеческие слезы, других-то не бывает. Но личности уже не видел. Эта карикатура на человека воплощала сущность всего людского рода, а его вина была воплощением другой, всеобщей, исконной вины, единственной, которую нельзя простить. То, что я пытался спасти, ради чего погиб мой отец, теперь исчезло, лишилось смысла, оно, как оказалось, всеми предано и давным-давно заброшено. Защищать больше нечего. Осталось только смириться да влиться в дружные ряды подлецов, вступить в радушное сообщество повязанных общей виной. Конечно, я только теперь нахожу такое объяснение своему поступку и словесное выражение охватившему меня отчаянию. Тогда же я только вдыхал приторный, зудящий осиным жужжанием воздух, и в голове у меня вдруг вспыхнули слова, которые вырвались у Вандерпута, когда мы ехали на вокзал: «Человеку прощения нет!» Я схватил старика за руку: — Пошли. Я потащил его к дому. Он доверчиво, как собака, трусил за мной. Я толкнул его к стене. Она была белая, чистая, к ней еще ни разу никого не ставили. Вандерпут смотрел на меня круглыми глазами, одной рукой держась за щеку, в другой сжимая чемодан. И только когда я вытащил пистолет, он понял, что сейчас будет. Закричал, рванулся убежать. Но я, расставив руки, загнал его, как курицу, вплотную к стенке. Потом приподнял пистолет. Вандерпут задергался, вжав голову и косясь на дуло, будто хотел в него заглянуть. Судорожно чихнул раз пять подряд. В доме играло радио, по-прежнему гудели осы, и я на удивление отчетливо видел белую стену, синее небо и старика, от которого отрекался. А он вдруг успокоился. Только тяжело, со свистом дышал. Торжествующая улыбка озарила его лицо. |