
Онлайн книга «Пляска Чингиз-Хаима»
И тут я, что называется, сдрейфил. Я стал совсем махонький-махонький. Испугался, что меня заметят. Испугался, что сейчас ко мне полезут с предложениями, с дарами… Таких даров я не пожелал бы своим лучшим друзьям. Причем, прошу заметить, было бы чем оправдаться… Вот в Соединенных Штатах негры уже устраивали погромы, громили еврейские магазины… Их экстремисты выступали с яростными антисемитскими призывами… Само собой, надо защищаться… Нет, не хочу даже слышать об этом. Тьфу, тьфу, тьфу! Сворачиваюсь, как еж, в клубок, заставляю себя успокоиться, черных я уважаю, они отличаются от нас, их нельзя не уважать. Можно же все-таки уважать кого-то и не будучи расистом. Шатц, которому несколько секунд слышались долетающие словно бы со всех сторон пронзительные, бестелесные, безликие голоса, наконец с облегчением вздыхает. Приступ кончился. Даже чертов этот скрипач исчез с крыши, и вместо раввина и семисвечника в руке Шагала он видит родную физиономию капрала Хенке, объявляющего: — Архиепископ коадъютор! — А этому-то что нужно? — бурчит Шатц. — Он уже в десятый раз появляется. — Интересуется. Вполне нормально. — Как это, нормально? — Ну, это же непосредственно имеет касательство к нему. — Непосредственно к нему? — Он хочет что-то предложить… Какое-то решение. Все-таки церковь. — Церковь… Ну да, конечно… Черт побери, ты можешь мне сказать, каким боком это касается церкви? Эту тварь грызет чудовищное желание, которое никто не способен удовлетворить, и это ее доводит до отчаяния, а ты мне подсовываешь архиепископа. — Ну, все-таки за ними Бог. — Ну да, конечно… Да при чем тут это, при чем тут это? Капрал подмигивает Шатцу: — Что это значит? — Так ведь Он всемогущий… — Ну и что? — Он все может. У Него получится. — У Него по… Вон отсюда, дубина! И передай своему архиепископу коадъютору, что в нем не нуждаются. Пусть он не думает ходить утешать ее. Обойдемся без Боженьки. Не перевелись еще на земле мужчины, настоящие, решительные, у которых есть еще желание и которые сознают свои возможности и способны взять дело в свои руки! Я фыркаю. — Алло! Да… Лига прав человека? Они всюду суют свой нос! Обер-комиссар Шатц слушает. Лига прав человека возмущена? Ну так она только и делает, что возмущается. И потом, чего вы суетесь? Все жертвы пошли на это по собственному желанию… Послушайте, полиция вовсе не виновата, что у нее такие… непомерные требования. Все ей не так, ничего ей не подходит… Социализм? Уже пробовали… Полный пшик. Все уже испробовали… Что? У вас идея?… Ну выкладывайте… Так… Так… Что?! Это омерзительно! Милейший, вы развратник, порочный до мозга костей! Шатц швыряет трубку. Журналисты заинтересованы. — Что он вам сказал? — Он утверждает, что знает хитрый, но верный способ. — Какой? — Ну… — Господин комиссар, мировое общественное мнение имеет право знать… — Могу вам сказать одно: это такое беспредельное свинство… — А вдруг оно удастся? — Никогда! — вопит барон. — Только не с Лили! — Господин комиссар, именем права народов самим решать требуем сказать нам! Скажите, что это за способ? У вас нет прав душить идеи! А у нас есть право знать. Это же может все изменить. — Да говорю же вам, это такая грязь! — Но может, целительная! Барон вскакивает. Он похож на побитого Пьеро. Сейчас он сделает заявление. Воцаряется почтительное молчание. Как-никак, человек он известный, один из творцов обновления, у него в кармане вся тяжелая промышленность. — Господа, выслушайте меня. Вы заблуждаетесь относительно Лили! Я ведь все-таки ее муж и знаю, о чем говорю. Сейчас я вам все объясню. Мы имеем дело с холодной женщиной! Какой-то журналист, явно француз, презрительно обрывает его: — Месье, холодных женщин не бывает, бывают только мужчины-импотенты! — Милостивый государь! У меня получится. У меня, обер-комиссара Шатца, получится. Мне не нужны никакая система, никакой марксизм, социализм, идея, метод. Я пойду туда один, вооружась лишь своей мужественностью, и сделаю ее счастливой. Стократ более великий, чем Александр Македонский, стократ более могучий, чем Сталин, стократ более решительный, чем Гитлер, я избавлю ее от этой свободы, от этой неприкаянности, которая тяготит ее… — Алло! Алло!.. Да… Кто?… Фюрст? Президент Лиги защиты нравственности? Только его не хватало. Ладно, пусть войдет. Пускай войдет. Президент Фюрст высокий, прямой, как восклицательный знак, в руках трость, но не для того, чтобы опираться на нее, а чтобы обороняться. Этот человек известен всему миру возвышенными устремлениями своей души, своими протестами против подрыва нравственных устоев, своими призывами к благопристойности, к моральной чистоте, к добродетели. Руки у него длинные: совсем недавно он установил сотрудничество с одним французским депутатом, ярым голлистом, поднявшим тревогу накануне представления в Париже извращенной пьесы «Марат-Сад» [26] и призвавшим к спасению нашего генетического фонда, которому угрожает коварная, гнилая литература, способная развратить грядущие поколения, в результате чего на руках у человечества окажутся шестнадцать миллионов детей-даунов и уродов. — Господин комиссар, как защитник молодежи и семьи, двух столпов нравственности и религии, я протестую! Протестую решительно и категорически! Требую принять срочные меры! Мы обязаны окружить себя жесточайшей цензурой, установить комитеты общественной бдительности на всех подступах! Всю свою жизнь я отдал защите нравственного здоровья и скорей дам себя убить, чем отступлюсь от своих принципов! Я требую телохранителей. Требую, чтобы вокруг моей добродетели установили полицейские заграждения. Она ищет меня. Я уже чувствую, как в меня прокрадывается пятая колонна, как она пытается овладеть мной, обложить со всех сторон с помощью интеллектуалов, масонов и международного еврейства. Мне приходится в собственном доме еженощно устраивать заграждения, и с оружием в руках я жду, что придут лишить меня чести… Вчера мне пришлось стрелять, но я не попал. Господа, эта ненасытная нимфоманка рыщет вокруг меня. Я ощущаю на своем теле ее обжигающее, пахнущее спиртным дыхание, ее грубые руки ищут, проверяют, все ли у меня на месте, я слышу ее непристойный хриплый шепот, субсидируемый министерством культуры, ее безумные посулы, пальцы ее стараются разжать мои руки, вырвать из них оружие. Требую четырех телохранителей — двух спереди, двух сзади, — требую, чтобы в каждом книжном магазине неотступно находился полицейский, требую запрета женского, а равно и мужского полового органа, этого гнусного изобретения порочного и непристойного искусства! Нет! Нам нанесен непоправимый удар отвратительным уродством, омерзительной низменностью: вы позволяете изгаляться всяким Пикассо, и утром, проснувшись, обнаруживаете в паховой области мерзкий фаллический орган! Вы терпите Брехта, Жене, грязных художников, Вулза, Макса Эрнста, и тела наших юных девственниц однажды оказываются мечены отвратительной оволосенной щелью, а потом кто-то смеет еще винить Господа в том, что он сотворил столь непристойный мир! Я говорю: нет! И требую, чтобы у всех моих выходов постоянно стояли часовые! Уж лучше ядерный конфликт, чем порнография! Всеобщая полная цензура во имя всеобщей полной чистоты! Рабство или смерть! |