
Онлайн книга «Серафим»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ ЮЖНАЯ СТЕНА ХРАМА. МОЛИТВА МАГДАЛИНЫ На крыльцо избы густо нападал снег. На крыльце избы стоит на коленях Мария Магдалина. Она одета в домотканое, серое платье. Лишь по подолу вышита жадная строчка крови: красные кресты, кресты. Мария Магдалина молится. Ее лицо разрумянил мороз. Ее густая коса развилась, падает золотыми прядями по спине. Рядом с Магдалиной, на усыпанных снегом досках крыльца, валяется рыболовная сеть. В сети мертво лежит подмерзлая рыба. Мелочь рыбная. Красноперки. Сорожки. Подъязки. Подлещики. Ерши. Окуньки. Все мертвы от зимы. Все убиты морозом. Тускло, заревым, малиново-синим и желтым жемчугом, горят в ночи их застылые, ледяные глаза. Магдалина молится. Руки ее прижаты к груди. На крыльцо выходит большой рыжий кот, жадно смотрит на рыбу в сети. Кот ходит взад-вперед по крыльцу, трется о теплый живот Магдалины, об ее острый локоть. Цапает рыбу жадным серповидным когтем. Магдалина не замечает кота. Она молится. Перед ней, прилепленная к перилам крыльца, горит на морозе свеча. Трещит. Чадит. Снег летит и пытается ее загасить. Едва не гасит. Огонь снова упрямо горит. Сквозь снег. Сквозь белую пелену. На крыльце лежит белый лошадиный череп. Когда-то конь был живой, и Магдалина любила кататься на нем. Конь пал. Его звали Илюшка-дурак. Конь был умный и очень обижался на прозвище свое. Магдалина жалела коня и кормила овсом и корочкой хлеба. Когда он умер, она высушила его череп. Глядела на череп и думала: и я вот так же когда-нибудь умру. Свеча и череп коня. Свеча сквозь снег. Молитва тихая, еле слышная. Закрыты глаза тяжелыми, лунными полукружьями век. Лицо прозрачное, и под кожей ходят розовые, слепые огни. Мочки сторожких ушей горят жемчугами, как мертвые рыбьи глаза. Ты живая. Ты еще живая. Ты всегда будешь живая теперь. Ты молишься о Господе своем, Магдалина. Ты молишься о любви своей. Мертвые, мерзлые мелкие рыбы в сети, что валяется на застылом крыльце, жемчужными мертвыми глазами глядят на тебя. Живой огонь свечи глядит на тебя красным, золотым вечным глазом. ПОЖАЛЕЛ. СЕРАФИМ Мне не спалось. Я вышел в огород. Стояла беспредельно высокая, звонко-морозная осенняя ночь – такие ночи, с вороньей синевой головокружительного неба, с роями безумных белых пчел в зените, с врывающимся в ноздри сахарным холодком, бывают только на излете осени, на дощатом панихидном пороге зимы. Вдохнешь воздух не носом, а ртом – ломит зубы, как от колодезной воды. Я вышел во двор босой, в исподнем, в длинной ночной рубахе – Иулиания на швейной допотопной машинке шила себе и мне исподнее белье, да так ловко шила, изделия были – загляденье. Белый лен, тяжелые вольные складки, свежий дух чистоты. Надевая Иулианины рубахи, я, улыбаясь, чувствовал себя почти святым. Думал: вот такие же и преподобный Сергий Радонежский нашивал, и преподобный Нил Сорский, и преподобный Серафим Саровский… А что изменилось за тысячу, за пятьсот, за триста лет в человечьем обиходе? Да ничего. Так же огород копаем. Те же рубахи носим. Ну, чуть иного покроя. Так же любим. Так же – ненавидим. Так же – воюем и молимся. Все то же. Все так же. И Господь у нас – один. Нет, не все так же. Кто – нас – за прошедший век ли, два – убивал и убил. Да не добил. Молодежь мимо церкви бежит. Церковь для нее – отживший мусор: в печке сжечь. То, что девочки из школы приходят на службы, на клиросе поют, нам с Володей Паршиным помогают, – это они просто так. Не из веры: из романтики. Красиво в храме. Свечки трещат. Глядишь, батюшка после службы вкусненьким угостит. Родители работой заняты. Работы по горло. О Боге не думают. Из деревень в города уезжают – какой там Бог? Только поворачивайся, деньги добывай. И только старики да старухи наши деревенские себя старательно, правильно к смерти готовят. И то не все. Кто войну прошел, коммунисты, партийцы – когда к ним на порог ступаю, сразу, с порога, бросают мне: «А, батюшка, здорово! Опиум для народа принес? Почем сегодня? Садись, не серчай, вот чайку лучше с мясным пирогом попей». Отказываюсь, объясняю: пост сейчас. Хохочут. «Что нам твой пост! Пост – выдумка поповская! Надо честным быть, не воровать, не убивать, а жрать-то, батюшка ты мой, можно все, что природа родила, что под солнцем растет!» Босые ступни медленно, с наслаждением осязали сначала шершавые доски крыльца, потом – лестницу в сад. Я прошел мимо яблонь и слив с монистами сухих медных листьев дальше, к вскопанной черной земле огорода. Совсем недавно мы с Иулианией копали картошку. Накопали много мешков. Иулиания была довольна и благодарила Господа за урожай. Я отнес несколько мешков в детдом. Иулиания ругалась: «Што, батюшка несусветнай!.. Второй дом нашел сибе, ты гляди-ко! И хозяйстват!» Потом крестилась быстро, будто блошек на себе ловила, и шептала тихонько: «Господи, милостивый, прости миня, окаянну…» Я шел босыми ногами по холодной осенней земле. И думал: вот черное небо сыплет на меня, на меня одного свои алмазы и рубины, – а я так богат, мне и не надо. Вот зима идет, и, может быть, последняя в жизни моей, а я ее не страшусь. Отчего я так счастлив? Что мне подарено в маленькой, затерянной в полях и лесах, одинокой жизни? – Настя, – сказал я себе вслух, – Настя. Родная девочка моя. Родная жизнь моя, жена моя. Я не одинок. Ты же со мной. Ты радость моя. Ступни вдавливались в чернь и мякоть леденеющей земли, ноги тонули в комьях сине-карей, отверделой на ночном морозе грязи. Подол белой льняной рубахи пачкался в грязи, волочился за мной, идущим. Я остановился. За собой я услышал – не шаги, нет. Дыханье. Я почуял идущего за мной, как чует зверь идущего за ним след в след. Встал. Холодный пот окатил меня с ног до головы. – Эй, – сказал я тихо и перекрестился. И грудь сильнее, мощнее поднялась раз, другой под тонкой, запахшей снегом на первом морозце рубахой. – Кто? Я еще не обернулся, а уже знал, кто. И я обернулся. И пятки глубже ушли в чернозем. Иулиания стояла передо мной. Тоже в ночной рубахе. Руки ее тяжело висели вдоль грузного под ночной сорочкой тела, как две большие рыбы. Два черных на белом, усталых, старых сома. Уснуть в иле. Зарыться. Не просыпаться. А глаза на землистом, морщинистом, широком, как оловянная миска, из которой я ел суп на кухне, жестком старом лице глядели бессонно. Прозрачно. Пронзительно. Умоляюще. |