
Онлайн книга «Филип и другие»
— Ты тот самый Филип? — спросил он. — Да, дядя, — ответил я. — Ты принес мне что-нибудь? Я подал ему рододендроны, которые только что срезал в соседнем саду. — Твой подарок заслуживает самой высокой оценки, — сказал он и, не вставая — потому что за это время он постарел еще сильнее, — чуть-чуть поклонился, и голова его вышла из тени на свет. — Садись, — сказал он, но на террасе больше не было стульев, и я сел у его ног, спиною к нему, на деревянные ступеньки. — Мальчишка, который говорил, что у тебя девчачья прическа, был прав, — заговорил голос позади меня. — Мальчишка, который это сказал, просто защищался — ты должен его понять. Люди должны защищаться от чужих. — Он замолк, вечер и сад окружали нас. — Есть старая притча о рае. Мы все прекрасно ее знаем, и вот почему: весь смысл нашего существования — в надежде когда-нибудь вернуться в рай, хотя это и невозможно. — Он вздохнул. — Мы можем подойти к раю очень близко, Филип, гораздо ближе, чем люди думают. Но стоит кому-то приблизиться к этому несуществующему раю, люди набрасываются на него, потому что, как ни странно, глаза у них неправильно устроены; хрусталик в их глазах работает как бинокль — чем ближе я к невозможному райскому совершенству, то есть чем дальше ухожу от них, тем сильнее вырастаю в их глазах, и они считают, что должны от меня защититься, и нападают; люди всегда принимают неверные решения. Вот я ношу кольца, — он поднял руки, унизанные кольцами, но теперь-то я знал, это были стекляшки в медной оправе, — а они говорят, что это суетность, я, мол, предался суете. Но такого не бывает, никто не может предаваться суете — бывает наоборот, человек устраняется от суеты, то есть от общества, становится отщепенцем. Я порвал с обществом и тем самым принес себя в жертву своей суетности, стал мельче. Для них я с этих пор чужак, я вырос в их глазах; но в своих собственных глазах я становлюсь все более обыкновенным, и уменьшаюсь, уменьшаюсь… Это как с островами. Чем меньше остров, тем замечательнее. Самый крошечный остров растворяется в море. И море — не люди, море — бог, с которым мы хотели бы слиться, которого мы перед собою видим и который носит имя, данное нами; море — вокруг, но мы живем вопреки божественному внутри нас. Помни об этом. Ты понимаешь, о чем я? — Не совсем, дядя. — Я ужасно устал, — сказал он и заговорил совсем медленно: — Мы рождены, чтобы стать богами и умереть; это — безумие. Второе для нас просто ужасно, потому что из-за этого нам никогда не достичь первого. Но для кого-то первое гораздо ужаснее. Божество ужасно, поскольку всемогуще. А человек больше всего боится чьего-то могущества, и это странно, не так ли: человек — отражение божества, бесконечной меры могущества, скрывающего за собою нечто ужасное. И хотя мы навечно этим повязаны, признать это трудно. Он прервался, потому что не мог больше говорить, передохнул и сказал: — И потом, существует еще такая штука — экстаз. Ты понял, что я сейчас сказал? «Не знаю», — подумал я и сказал: — Не все. Он собрал цветы с коленей и поднялся. — Пошли, — сказал он, — устроим себе праздник. Я улегся на свой диван, а он — на свой. И я слышал, как он бормочет: — Черт побери, ты смертен и не имеешь права позволить себе, поверь мне, не смеешь позволить себе сойти с ума настолько, чтобы попытаться стать богом. Я услышал его смех, а потом он тихонько запел: Où allez vous? Au Paradis! Si vous allez au Paradis je vais aussi. [2] — А теперь спроси меня, — крикнул он, — спроси. И я запел: Où allez vous? И он быстро проговорил: Au Paradis! — Si vous allez au Paradis je vais aussi, — ответил я, и тогда дядюшка Александр взял чемоданчик, и мы сели в автобус до Лунена и пересели в другой, до Лоосдрехта. В низине было тихо, как всегда по вечерам, и мы расстелили на траве парус, потому что было сыро, и выпили понемногу «Курвуазье», и ни о чем больше не говорили. Позже, когда наступила ночь, мы пошли к автобусной остановке на дамбе, но на этот раз нам не встретилась девушка в красном пальто. В автобусе дядюшка Александр сел рядом со мной и сказал: — Сегодня ее не было, той девчонки, которая целовала своего парня в губы, но я думаю, для нас она навсегда останется там — потому что все, что мы видим, навсегда остается в нашей памяти. — И все-таки губы не так важны, как ее руки. Они были поистине прелестны. На улице, когда мы вышли из автобуса, он сказал: — Сейчас я для тебя поиграю. Мы вошли в дом, он сел к клавесину и больше не казался усталым. — Partita, номер второй, — провозгласил он, — симфония. — Руки его коснулись клавишей, словно крылья огромной встрепанной птицы, и он прошептал: — Grave adagio. Я лег на свой диван, повернувшись к нему лицом, и слушал негромкие грустные звуки, которые рождали клавиши, касаясь струн, и как аккомпанемент — посапывание дядюшки Александра. — Allemande, — объявил он, — allemande, courante, sarabande… видишь, как они танцуют… прелестно, прелестно. Я смотрел, как он играл рондо, и думал, что никто на свете не любил меня так сильно, как дядюшка Александр, когда, на миг подняв голову, он поглядел на меня широко раскрытыми зелеными глазами и прошептал: — Vivace, понимаешь? О-ох. Доиграв последнюю часть, бурный caprice, он остался сидеть, уронив руки. — Я хотел бы играть еще и еще, но больше не могу, — сказал он. Немного погодя он поднялся, и я тоже встал с дивана. Глаза его светились и были глубокими, как вода, когда он произнес: — Перед тобою господин Бах, Иоганн Себастьян Бах. Я поклонился и сделал вид, что пожимаю невидимую руку. — А вот — Вивальди, — сообщил дядюшка пустой комнате, — Антонио Вивальди, Доминико Скарлатти. — Он называл и называл имена: — Джеминиани, Бонпорти, Корелли… А я кланялся и говорил: — Sono tanto felice… Филип, Филип Эммануэль Фандерлей. Это большая честь. Очень приятно. После того как я всем пожал руку, я спросил дядюшку Александра, можно ли мне идти спать. — Да, — сказал дядюшка, — пора спать. Должно быть, уже поздно, раз они все явились. Иди наверх; четвертая дверь по коридору. Комната оказалась та же, что в прошлый раз, — проснувшись утром, я увидел книги, стоявшие в том же порядке, что и в прошлый раз, и рододендроны у моей постели и представил себе, как дядюшка Александр заходил и смотрел на меня, спящего, и понял, что мальчик с портрета смотрел на меня всю ночь. |