
Онлайн книга «Русский Париж»
![]() Мы им в нос дерьмом шибанем, дай срок, хмурился Кабесон и ударял бокалом о бокал Додо. И она пила вместе с ним — за победу Франции. Распятой, замученной, зачумленной, под немцем корчащейся Франции. Разве труп воскреснет? Пила! Одно веселье — пить. Пить и курить. Для своего возраста ты слишком много куришь, Додо. Твои молодые любовники… Что — любовники? Не любят, когда от тебя воняет табаком? Ничего, пусть терпят. Ты Додо, а они никто! Портниха в мелких кудерьках, беленькая овечка, подскочила, креп-жоржет в руках вертела: — Мадам Шапель, дайте-ка ручку!.. приложу кусочек… отличное будет платьице… — Не мадам Шапель, а Додо, — отчетливо сказала Додо, выпустив струю дыма. — Не ручку, а руку. Не платьице, а платье! Что вы все сюсюкаете! Как грудники! Говори по-человечески! — Хорошо, мадам Додо… конечно… да-да-да… Овечка отскочила. Сквозь прозрачный креп-жоржет просвечивал острый локоть, острая грудка. Жесткий, по старинке, бабушкин лифчик носит девка. А грудь должна быть свободна. Упруга и свободна. Снова затянулась. Выпускала, озоруя, дым изо рта колечками. Манекенщицы приседали перед портнихами, портнихи облачали их в свои изделия. В ее изделия. Она, Додо, освободила женщин от корсета. От юбок в пол. Освободила им шаг, шею, взгляд; руки от буфов, живот от складок. От складок жира. От складок пыльного бархата. От складок лживого запрета. «Женщина, живи!» — сказала ты Европе своей свободной модой, и женщина стала жить. А не прятаться. За спину мужа; за сундук, где кабачки и тыквы на зиму запасены. А Пако хорош, хорош. Женат в который раз! Новая супружница прелесть: марокканка. Грива до небес, черный водопад. Пако зовет ее смешно: Ежик. Мой Ежик. Сюсюкает, да! Но ему можно все. Даже слюни пускать, как младенцу. Гениален. Ему и краски не нужны. Своими слюнями, кровью, спермой, мочой он может мазать, поливать свои картоны и холсты — и все будет божественно. А если холсты замазать землей? Глину в воде развести — и мазать? «Спички, сахар, соль и мыло — это было, было, было. Такие стихи читал самоубийца Милославский. Когда-то. В салоне у покойной Стэнли. Боже, все мертвецы! Все было, было. Землей и цветной глиной красили стены пещер первобытные мастера. В Альтамире так красили… в Ласко, в Кро-Маньон. Земля — вот лучшая краска, художник. Это Мать. Она дает тебе свою черную кровь, свою плоть, чтобы ты ею — ее — запечатлел». Ссыпала пепел в выгиб перламутровой ракушки из Сен-Тропе. Ракушка на тумбочке. В тумбочке еще пачка сигарет. Нет, шалишь, хватит. Отдохни от табака. Все-таки закурила. Еще одну. Последнюю. Так лучше думалось, под жужжанье моделей и портних. Маршал Петэн правит Францией. Боши расползаются по стране, черные тараканы. Война, а она все шьет свои платья и блузки, плащи и костюмы. Каждый должен делать свое дело! Пока паралич не разобьет — она будет шить, шить, шить. Жить. Ее друзья кутюрье тоже вкалывают. А куда деваться? Правда, разъехались мальчишки. Юмашев в Лондон подался. Там процветает. Юкимару в Нью-Йорке. Америка всех пригреет. Земля иммигрантов. Вся Африка давно уж там; весь Китай; а теперь будет и вся Европа. Письмо ей прислал: «Додо, крошка! Держись там в Париже. Шей военные модели! Пилотка, юбчонка до колен, сапоги, кобура на боку. Публика будет визжать от восторга!». Жену пароходом отправил домой. В Японию. В Хиросиму, кажется. Или в Осаку? Забыла. Война, тысяча чертей, а бабы все равно хотят хорошо одеваться! И — будут! На то они и бабы. Картуш сказал ей при встрече: наше ремесло бессмертно. Аперитив в кафэ на рю Санкт-Петербург. Она грызла орешки, как белка. Картуш тянул крепкий мутный пастис. Пахло анисом. Кофе. Сельдереем. Нагретыми на солнце камнями мостовой. Как ты, оклемался после гибели Натали, спросила она его. И что ответил Жан-Пьер? А ничего не ответил. Пастис пил мелкими глотками. И глаза, как у перерубленного пополам удава. «Если б я была помоложе, Жан-Пьер, я б переспала с тобой», — нарочито бодро, кокетливо сказала она тогда. Картуш подмигнул ей из-за бокала. Так подмигивают куклы. У кого веки деревянные, а ресницы приклеенные. А этот? Тот смуглый русский парень? Что спал с тобой когда-то, манекенщик Картуша? О, пройдоха. Он уже давно в синема. Ты знала, он далеко пойдет. А целовался красиво. И любился неутомимо. Поцеловаться бы с ним. Сейчас. Подняла на портновский свой цех круглые карие глаза. Две коричневые ореховые пуговицы. Увидала себя в зеркалах — стена напротив вся зеркальная, жестокая. Все видно. Красный жир помады на губах. Штукатурка пудр и притираний на щеках. Тональным кремом тщательно замазаны морщины на лбу. Зубы вставила великолепные, хоть сейчас у Рене Клера снимайся. И улыбайся все время, улыбайся, улыбайся. Немцы не расстреляют ее. Немцы не расстреливают знаменитых кутюрье. Немцы не расстреливают старух. — Старая обезьяна, — негромко, презрительно, сквозь зубы сказала сама себе. * * * Ночь перед казнью. Последние часы на земле. Мари-Жо сидела на полу камеры, прижавшись затылком к холодной стене. Пол тоже ледяной. Зад замерз. Спина болит. Скоро болеть не будет ничего. О чем она думала? О многом. Старалась как можно больше передумать всего. Торопилась. Ее схватили с тремя товарищами. Обыскали дом. Нашли листовки: «Да здравствует Франция! Да здравствует свобода!». Никакого суда, следствия. Враги Великой Германии, им только смерть. Мир сошел с ума. Мама, где твое масло, сбитое из сметаны? Где буйволиное молоко? Мама, я хочу ямсовых лепешек, горячих, ты слышишь. Мама, я сама печатала листовки. На пишущей машинке. Под копирку. Сама разбрасывала их. В кинотеатрах. На улицах. В парках. В Люксембургском саду — на скамьях оставляла. И люди брали, читали. Людям важно дать понять, что они свободны, даже в застенке. Дать понять! Ей утром дадут понять: смерть есть, и она реальна. Ноги. Ее сильные, крепкие ноги. Ноги бегуньи. Она побеждала. Она и сейчас победит! Только бы добежать. Добежать до утра. Бревнами, вповалку, спят на полу камеры люди. Завтра они перестанут быть людьми. Их убьют, бросят в яму и закопают. И, ноги, вы никогда больше не побежите по земле, ноги. Милые ноги. Длинные темные, шоколадные ноги. Мари-Жо погладила колени. Косточки выступали по краям коленных чашечек. Она очень исхудала. Сейчас она бы не пробежала десять километров. И пять. И тысячу метров. И сто. Один шаг. Ей надо пробежать всего один шаг. Перемахнуть через черную яму. Но не трусливо — великолепно. Откинув волосы. С улыбкой. Раздвинув ликующе черные губы. Подняв торжествующе черные руки. |