
Онлайн книга «Русский Париж»
![]() Публика, орущая: «Оле! Оле!» — не обращала вниманья на маленького большеголового человечка, вскочившего со скамьи. Карлик махал корявыми руками, жалобно глядел огромными вытаращенными глазами — белки бешено сверкали — на недвижно, гордо сидящую черноволосую женщину в сильно открытом черном платье. — В пасть нищеты?! Я не… дам тебе это сделать! Черноволосая гордая голова дрогнула, острый подбородок пропорол горячий, громко кричащий воздух. — Я уйду в монастырь. — Дура! «Tonta, — послушно, беззвучно повторили губы, — да, я tonta». — …как русские прабабки мои. И добавила по-русски: — Вам, французенкам, этого не понять. Он схватил ее за руку. — Дура, вернись лучше на сцену! Танцуй! Я не тюремщик! Я отпускаю тебя! Лети! Вместо улыбки вышел оскал. — У меня уже нет крыльев, Пако. Вместо крыльев — голые холодные лопатки. И еще руки. Они тебя уже не смогут обнимать. Маленький человек с огромной лысой головой сгорбился, упал на скамью, плакал, как ребенок. А вокруг все глотки вопили: — Оле! Оле! Ало-золотой, румяный тореро, весь в крови и ссадинах, торжествующе поднимал руку над черной грудой мяса и костей, что минуту назад была живым сильным быком. * * * Набережные Парижа, струение зелено-серой, чужой реки. Сена должна уже стать ей родной. Годы идут. Она сама утекает, как река. Женщина — река; обнимает города и страны, дарит любовь. Однажды втекает в океан — в смерть. Когда? Где ее океан? Анна шла по набережной де Тюильри. Туманно светился за рекой музей д’Орсэ, похожий на вокзал. «Да это и был вокзал когда-то давно». Семен то исчезал на два, три дня, а то и на неделю; то появлялся, судорожно обнимал ее, пытался заглянуть в глаза. Ника вставал перед отцом во фрунт — крошечный, смешной офицерик: — Папа, я написал стих! Семен беспомощно оглядывался на Анну. — Ну вот, болезнь передалась по наследству… Анна зажимала Нике рот ладонью. Потом, не сейчас! Видишь, папа устал! Она река, и впереди океан. Скорей бы! Никто не знает часа своего. Что еще назначено ей сделать в мире? «Мне не стыдно того, что я написала. Что — выродила. Но я так давно уже не беременна стихами. А — чем? Что грядет?» Мальчишка-газетчик пытался всунуть газету ей в руки. Анна вытащила из кармана монету, ткнула мальчишке в кулак, взяла газету — и с отвращением выбросила в урну. Шуршанье однодневной бумаги, свинцовый запах безжалостных строк. Она знает: там пишут про войну в Испании. В мире всегда идет война. Маленькая или большая — неважно. Всегда. Пьяный веселый голос раздался сзади: — Мадам Тсарэв, я вас узнал! Вы так идете… Обернулась. Усмехнулась. — Как? Монигетти плел языком вензеля. Глаза красные, разбитая скула. — Как… русская царица! — Я? Царица? — Насмешливо оглядела себя, подняв руки, выставив худую ногу из-под серой штапельной юбки. Обшлага скользнули вниз. Увидела белый след от своей серебряной змеи на запястье. «Индуска носит. Пускай. На счастье». — Не смешите, о! — Можно я вас нарисую? — Вы пьяны. Смеялась. Он смеялся тоже. У него во рту не хватало зубов. Монигетти выхватил из кармана альбом, из другого — толстый плотницкий карандаш. Анна, повинуясь пьяному, плывущему взгляду, осторожно, медленно села на каменный парапет. Монигетти сел на корточки, глядел на Анну снизу вверх. Восторг в налитых абсентом глазах сменился острым, безжалостным вниманием, ощупыванием ускользающей натуры. Рисовал, не глядя на рисунок. Альбом дрожал в руках. Ветер гнал по набережной сухие листья. «Я сухой лист. Я оторвалась. Лечу. Семья? Моя оболочка занимается ею. Семен? Где любовь? Дети? Утираю Нике сопли — и мысль: скоро другая женщина будет тебе — слезы утирать… Кто я? Куда несет ветер?» — Куда ж нам плыть? — тихо сказала по-русски. — В море зла плывем! Прямо в ужас правим! — Голос задорный, а в глазах тьма. — Вы извините, мадам Тсарэв, я весь в синяках. Меня избили тут одни… алжирцы. Морды синие! Эх, если б попозировали! Я б такие этюды с них написал — лучше самого Делакруа! Знаете, как били? Смертным боем. Руки за спиной связали — и… Монигетти рисовал, карандаш бегал по бумаге, застывал, опять танцевал. «Что-то не то, не так. Избили? Он слишком бледен! Его щеки синеют. Бутылка, безумие… Живет на дне — и не знает, что его картины — клад! Кабесон знаменит, а Монигетти — среди отбросов. Как нами жонглирует время!» Тяжело дыша, он оторвал карандаш от листа. Мотал головой. Будто бы еще сильней опьянел, пока ее рисовал. Анна подошла, взглянула на рисунок. — Прекрасно. Можно? Руку протянула — думала, он вырвет лист из альбома, пьяный и добрый, подарит ей. Монигетти прижал альбом к сердцу. Как ее, живую — прижал. — Нет. Вы — со мной. Вы — навсегда. Навсегда, слышите! Анна опустила голову. Он уже сидел на камнях набережной своим тощим петушиным задом. Вечерело, и огромными плодами золотого заморского манго загорались вдоль всей набережной фонари. — Ну хорошо. Вставайте! Протянула руку. Монигетти легонько ударил Анну по руке. — Не-е-е-ет… Не встану! Мне тут хорошо. Сижу и слушаю воду! Как она журчит… Слышите, как поет Сена? Оба два, три мгновенья слушали тишину, смутный гул огромного голода, шорох листьев у ног. — До свиданья, Джованни. Подите домой и выспитесь хорошенько. — До свиданья, Аннет! Ласково, нежно назвал ее. Легкий вздрог — крыльями бабочки прошептал по коже. * * * Только Анна отошла, ушла, стуча каблуками по тротуару — упал, завалился набок, не выпуская альбом из красных холодных рук. Через час сердобольные прохожие вызвали полицейских. Труп увезли. Документов при пьянице никаких: лишь альбом с рисунками в руках, ну, да верно, уличный художник, мало ли их сидит около башни Эйфеля, на Монмартре, на Ситэ, в саду Тюильри. Опознали. Ахали. Ко гробу вся парижская богема приволоклась. Прощались, прощенья просили. В остылый лоб лицемерно целовали. Жена Монигетти, Женевьев Жане, с младенцем на руках выбросилась из окна — с верхнего этажа дома, где — салон Стэнли. Назавтра все газеты пестрели известием о трех смертях. Анна не читала газеты. Ей — сказали. Слез не было. Не было ничего. Внутри — равнодушие, холодная улыбка. Пустота. |