
Онлайн книга «Есенин»
Я любил вас сердцем И ласкал душою. Вы же как младенцем Забавлялись мною. Поет Есенин, а в мыслях с ней — такой красивой и высокой, с волосами цветом в осень и омутом усталых светло-карих глаз. С той, что осталась в Москве, — с Гутей Миклашевской, спокойной и тихой и прекрасной в своей красоте. — Ты чего лежишь и стонешь? Нарушил его мечты Мариенгоф, без стука отворив дверь. — Пошли, там у Ваньки гости! Водки — залиться! Сергей, слышишь? — Чего? — очнулся Есенин и поднял голову. — Водки, говорю, много, пошли! Вставай! — Не мешай, я работаю, а когда я работаю, я не пью! И снова откинулся на подушку, запел: Ничто в полюшке не колышется, Только грустный напев с поля слышится. Пастушок напевал песнь унылую, В песне той вспоминал свою ми-и-и-илую. «Милую-милую-милую», — пробормотал он, схватил чистый лист бумаги и карандаш и быстро, будто ему кто-то диктовал, начал писать: Заметался пожар голубой, Позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить. Он продолжал выводить строчку за строчкой, когда в соседнем купе весело заорали: «Ой, глядите! Надо же! Ой, маленький! Во дает!» — Сергей, глянь в окно! Вынь, ухохочешься! — крикнул, заглянув к нему, Мариенгоф, и снова скрылся. Есенин посмотрел в окно. По степи наперегонки с поездом лупил обалдевший от страха перед паровозом рыжий тоненький жеребенок. Есенин выскочил из купе, прихватив с собой кусок хлеба. Отворив тамбурную дверь, он опустился на ступеньки. Надрываясь от крика, крутя своей кудрявой головой, Есенин подбадривал и подгонял отчаянного скакуна: «Давай, родной! Давай! Гони! Не сдавайся, милый!» Сунув пальцы в рот, засвистел! — Вот! Вот! На! — Есенин протягивал ему хлеб. — Ну! Ну! Еще! Еще! Жеребенок сделал последний отчаянный рывок и уже было поравнялся с Есениным, но потом резко остановился и, глядя на удаляющийся поезд, жалобно заржал. Кинув жеребенку хлеб, Сергей сел на ступеньки и, обхватив поручень, заплакал: «Милый… милый… смешной дуралей… Эх-ма! Рыжий ты рыжий!». Потом поднялся, вытирая слезы, и, минуя свою дверь, постучав, вошел в купе, где веселилась большая компания. — Дайте водки, — попросил Есенин, ни на кого не глядя. — А говоришь, когда работаешь, не пьешь, — съязвил сильно выпивший Мариенгоф, обнимая размалеванную девицу. — А я уже не работаю! Я уже заработал — вот написал… Есенин положил листок со стихотворением на столик и залпом выпил водку. — Новое стихотворение Есенина! Это чудесно! — воскликнула одна из девиц, сидевших в купе. — Можно, я первая прочту?! — схватила листок другая девица. Она сощурила глазки и неожиданно хорошо, с чувством прочла: Заметался пожар голубой, Позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить. По мере того как она читала, глаза ее округлялись от восхищения и гордости, что она первая прикоснулась к творчеству сидящего рядом знаменитого поэта. Когда прозвучали последние строчки: Я б навеки пошел за тобой Хоть в свои, хоть в чужие дали… В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить! — человек в военной форме командира полка, с наганом в тяжелой кобуре сказал, как приказал: — Гениально! В Ростове с этого стиха и начнем нашу лекцию. — Ты же обещал! Я первый! — обиделся Мариенгоф, но командир только зыркнул на него. — Ну, тебе видней! Знакомься, Сергей, секретарь Колобова, мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту. — Василий Гастев, администратор ваших лекций, — военный протянул руку Есенину. — Малый такой, на ходу подметки режет! — продолжал Мариенгоф. — Больше не пей, Толя, — опять строго глянул Гастев на Мариенгофа. — Хреновину начал нести! — Он встал. — Не засиживайтесь, завтра Ростов. Мы… вернее, вы выступаете. Зал ростовского театра был забит до отказа разношерстной публикой. Стояли у стен, в дверях, сидели прямо на полу в проходах. На сцене, на фоне красных знамен и революционных транспарантов, стоял стол, покрытый красным сукном. За столом сидел Колобов, который вот уже полчаса читал лекцию. Голос его осип. Он все чаще прикладывался к стакану с водой. — И в подтверждение ко всему мною выше сказанному я прочту из стихотворения поэта Эмиля Кроткого: Прохладен март. Коммуна жената. Мы без штанов — я буду откровенен. Российскую стихию в берега Решил ввести сие узревший Ленин. — Но совсем другая тема, тема человека, находящегося в состоянии безысходности, и порожденное этим ощущение диктует строки другому поэту-футуристу Шершеневичу, подголоску Маяковского: И случилось не вдруг. И на улице долго краснели Знамена, подобные бабьим сосцам. И фабричные трубы герольдами пели, Возглашая о чем-то знавшим все небесам. Он снова отхлебнул воды и продолжал, пропустив целую строфу, видимо, желая хоть чем-то всколыхнуть собравшихся: Только юный поэт и одна блядь с тротуара Равнодушно смотрели на зверинец людей, Ибо знали, что новое выцветет старым, Ибо знали, что нет у кастратов детей. И он таки всколыхнул до этого молчащий зал — слушатели недовольно зароптали. А Колобов, приняв этот шум за одобрение, напрягаясь из последних сил, просипел: И в воздухе, жидком от душевных поллюций, От фанфар «Варшавянки», сотрясавших балкон, Кто-то самый умный назвал революцию Менструацией этих кровавых знамен. Тут уже не зашумели, а закричали из зала возмущенные голоса: — К черту! Похабщина! Мы кровь проливали под красными знаменами, а он «менструация»! К стенке надо за такие стихи! Где ты, сучий сын, так насобачился?!! — Катастрофа! — ухмыльнулся Есенин Мариенгофу, стоя в кулисах рядом с Гастевым. — Что-то нерадостно нас встречают! И как всегда в минуту опасности, им овладело озорное, бунтарское веселье: — А ну давай. Толя! Иди! Врежь им! А хочешь, я пойду? — Он приплясывал на месте, дрожа от нервного возбуждения. — Иди, Есенин! Тебя будут слушать! — скомандовал Гастев. — Нет, я пойду попробую, — нерешительно двинулся из кулис Мариенгоф. |