
Онлайн книга «Легенда об Уленшпигеле»
Он править Бельгией хочет. Но провинции хоть обыспанились, Все же не стали анжуйскими: Не платят ему налогов. Бей, бей в барабан: Осрамился Анжуец! В распоряжении Штатов Поместья, акцизы, ренты, Назначают они магистратов И должности раздают. На реформатов за это Разгневался герцог Анжуйский, Слывущий во Франции нехристем. Эх! Осрамился Анжуец! Мечом и грубой силой К престолу хочет пробиться И стать самодержцем навечно Его высочество герцог; Захватить он желает обманом [269] Города – и даже Антверпен; Дворяне и горожане! Тревога! Эх! Осрамился Анжуец! Не на тебя, о Франция, Обрушился гнев народный, Разят удары смертельные Не твое благородное тело; Не твои сыновья забили Своими кровавыми трупами Кип-Дорпские ворота. Эх! Осрамился Анжуец! Не твоих сыновей, о Франция, Сбрасывают с парапетов, А тех, кто вослед за герцогом, За педерастом Анжуйцем Кровь твою пьет, о Франция, И выпить желает нашу; Но желать – одно, а вот сделать... Эх! Осрамился Анжуец! Его высочество герцог Орал в беззащитном городе: «Бей! Убивай! Да здравствует месса!» И орали его любимчики, Красавчики, у которых Во взглядах блуд и похабство. Эх! Осрамился Анжуец! Их мы бьем – не тебя, несчастный народ, Который поборами душат они, Насильем, налогом на соль, недоимками. Отнимают они, презирая тебя, Твой хлеб, лошадей и повозки твои, У тебя, их родного отца. Эх! Осрамился Анжуец! Франция! Ты для них мать. Грудью своей ты вскормила Этих мерзавцев, на всю Вселенную Имя твое опозоривших, Франция. Ты задохнешься в дыму их славы, Который ползет по свету, Бесчинствами их рожденный... Эх! Осрамился Анжуец! Новый цветок в твой венец боевой, Новые земли себе ты добудешь. Петуху, что зовется «Похоть и Драка», Наступи на горло покрепче, Народ французский, народ отважный, Шею ему сверни! И полюбят тебя все народы, Когда осрамится Анжуец! 6
В мае, когда фламандские крестьянки, чтобы не заболеть и не умереть, ночью медленно бросают через голову три черных боба, рана у Ламме открылась. Его сильно лихорадило. Он попросил, чтобы его положили на палубе, напротив клетки монаха. Уленшпигель позволил, но, боясь, как бы его друг во время приступа не свалился в море, велел крепко-накрепко привязать его к кровати. Как скоро жар спадал, Ламме неукоснительно напоминал гёзам про монаха и показывал ему язык. А монах говорил: – За что ты меня оскорбляешь, пузан? – Я тебя не оскорбляю – я тебя питаю, – отвечал Ламме. Дул тихий ветерок, пригревало солнышко. Лихорадившего Ламме, чтобы он в бреду не прыгнул за борт, накрепко привязали к кровати, а Ламме мерещилось, что он в камбузе. – Печка у нас нынче так и сверкает, – говорил он. – Сейчас на меня посыплется дождь ортоланов. Жена, расставь в саду силки! Я люблю, когда у тебя рукава засучены до локтей. Рука у тебя белая-белая! Я сейчас ее укушу, укушу губами: губы – это бархатные зубы. Кому достанется это дивное тело, эти полные груди, просвечивающие сквозь тонкое белое полотно твоей кофточки? Мне, мне, моя драгоценная! А кто мне поджарит петушьи гребешки и цыплячьи гузки? Только не клади много мускату – от него сильней лихорадит. Соус – белый, тмин, лавровый лист. А где желтки? Он сделал знак Уленшпигелю нагнуться к нему и зашептал: – Сейчас на нас дождем посыплется дичь. Я тебе дам на четыре ортолана больше, чем всем остальным. Ты – капитан. Только смотри не выдавай меня! Затем он прислушался к мягкому шуму волн, плескавшихся у борта, и сказал: – Суп кипит, сын мой, суп кипит! Но до чего же медленно нагревается печка! Как скоро сознание возвращалось к нему, он заговаривал о монахе: – Где он? Жиреет? Однажды он велел поставить на палубе большие весы и на одну чашу посадить его, а на другую – монаха. Но едва монах взгромоздился на чашу, как Ламме стрелой взлетел вверх и в восторге крикнул: – Вот это вес! Вот это вес! Я по сравнению с ним бесплотный дух – чуть было не упорхнул, как птичка. Послушайте, что я вам скажу: снимите его, а то мне не сойти. Теперь положите гири, а монаха опять посадите. Сколько он весит? Триста четырнадцать фунтов? А я? Двести двадцать! 7
Следующей ночью, когда уже чуть-чуть брезжило, Уленшпигеля разбудили крики Ламме: – Уленшпигель! Уленшпигель! На помощь! Не пускай ее! Перережьте веревки! Перережьте веревки! Уленшпигель поднялся на палубу. – Ты что кричишь? – спросил он. – Тут никого нет. – Это она, – отвечал Ламме, – это она, моя жена, вон в той шлюпке, что плавает вокруг флибота, да, да, того флибота, откуда доносилось пение и звуки виолы. На палубу поднялась Неле. – Перережь веревки, деточка! – обратился к ней Ламме. – Ты же видишь: рана моя зажила. Это она своими нежными ручками перевязала мне рану, да, да, она! Смотри, смотри: вон она стоит в шлюпке! Прислушайся! Она поет! Приди ко мне, моя любимая, не бросай бедного своего Ламме! Он без тебя сирота. Неле взяла его руку, потрогала лоб. – Жар сильный, – сказала она. – Перережьте веревки! – повторял Ламме. – Подайте мне шлюпку! Я жив, я счастлив, я здоров! Уленшпигель перерезал веревки. Ламме, в одних белых холщовых подштанниках, спрыгнул с кровати и сам начал спускать шлюпку на воду. – Посмотри на Ламме, – сказал Уленшпигель Неле, – у него руки дрожат от нетерпения. Как скоро шлюпка была спущена, Уленшпигель, Неле и Ламме прыгнули в нее вместе с гребцом и направились к флиботу, стоявшему далеко в гавани. |