Онлайн книга «Три прозы»
|
Она вертит им как хочет. Все его так и называют – Янкин муж. Но если что-то надо сделать по дому серьезное, Янка за все берется сама, он у нее зубной техник, бережет руки. У него неприятная привычка оттопыривать нижнюю губу и теребить ее кончиками пальцев. Вообще он замечательный отец, все время возится с детьми. Но смешной. Со старшим разговаривал, пока тот еще был в колыбельке, повторяя одно слово: – Папа! Папа! Все хотел, чтобы первое слово сына было не «мама», а «папа». А тот внятно произнес: – Дай! Первые роды у Янки были очень тяжелые, и помню, как она тогда сказала: – Никогда больше! Сашка, не рожай! А потом, когда снова забеременела, говорила совсем другое, что все страшное, связанное с болью, забывается и снова хочется жить и рожать: – Как это природа хорошо придумала – забвение! Понимаешь, ужас забывается, а разве можно забыть, как держишь на руках новорожденного? Вся спинка на ладони, кожица бархатная, пузичко по бокам распирает. Янкин муж важно объяснил, когда однажды пошли все втроем гулять с коляской, что родовые муки необходимы для появления материнского инстинкта. Прочитал где-то, что проводили опыты: обезьяны рожали под действием анестезии, потом перегрызали пуповину, съедали послед, но вскармливать детей не желали. – Так что боль нужна. Научно доказано. Без боли не будет жизни. Мне с Яночкой моей хорошо. Всегда вспомним что-нибудь. Однажды она ночевала у нас на даче. Сколько же нам было? Тринадцать? Четырнадцать? Мама послала повесить белье на веревках между березами, и мы стали в шутку хлестать друг друга мокрыми полотенцами по голым ногам. Сначала в шутку – игра. А потом с остервенением – до слез. Какое счастье, что у меня есть Яна! И ее Костик. А теперь еще и Игорек. У малыша объем груди на два сантиметра больше головки – признак здоровья. Сосет с усердием. Молока сколько угодно. Янка мучается, не знает, что с ним делать, мужу дает отсасывать. Когда я остаюсь посидеть вечером с детьми, Яна нацеживает бутылочку. Уходя, она засовывает в лифчик ваты. – Кошмар какой-то. Каждый раз я вся мокрая. Почему нельзя было создать женщину сразу с краном? Они уходят, а я так люблю кормить малыша. Пока старший играет в кубики на полу, подогреваю остывшую бутылочку в теплой воде на плите. Устраиваюсь в кресле с голодным чудом. Опрокидываю несколько капель на кожу у локтя, слизываю сама, потом начинаю осторожно кормить. Он корчит умилительные рожицы, пускает пузыри, а я чувствую себя совершенно счастливой. Что-то не так, хнычет. Из бутылочки плохо течет. Иду на кухню, раскаленной иглой пытаюсь увеличить отверстие. Теперь льется слишком сильно. Приходится сменить соску. Потом хожу с ним на плече по комнате, похлопываю по спинке, чтобы срыгнул. Ласкаюсь к этому крошечному существу, остро пахнущему молоком и мочой. Затем укладываю Костика, читаю ему перед сном. В последний раз, когда читала, прилегла рядом с ним, обняла и чувствую, что Костик от меня отодвигается. – Что такое? – У тебя плохо пахнет изо рта. Я знаю. У меня что-то не в порядке с желудком. Нужно сходить на обследование, а я боюсь. Вдруг что-нибудь найдут? А потом возвращаюсь ночью к себе. Посылаю в окно воздушный привет невидимой слонихе. Залезаю в холодную постель. Просыпаюсь утром за несколько минут до звонка будильника, смотрю на потолок, а он весь в пожелтелых разводах и похож на пеленку новорожденного. Без боли нет жизни. Как это природа хорошо придумала – забвение. А в это воскресенье выспалась всласть и проснулась от яркого солнца. И в открытую форточку крики животных через улицу, клекот, рев, мычание. Визг жизни. Сладко потягиваюсь и вслушиваюсь в непонятные голоса. Пронзительные вскрики, чьи-то радостные вопли, может, райских птиц? Будто проснулась в тропическом лесу. Или в раю. И кричат они все от восхищения этим солнечным утром. Не могут сдержаться. А те, кто не могли завопить от счастья, те просто замерли, онемели от восхищения – дерево, окно, солнечный отблеск на потолке.♠ Сашенька! Мне что-то нехорошо сегодня. Здесь вовсю хозяйничает дизентерия, а вчера еще открылся тиф. Дикость – запретили пить воду, так они ее не пьют, но зато моют ею котелки, посуду. Тут начинается настоящая эпидемия – солдаты не вылезают из нужников. Страшнее всего понос у раненых, к тому же еще нельзя нигде достать сена или соломы. Здесь по-прежнему стоит жара, голова болит, мысли путаются. Знаешь, я давно по-настоящему не писал ничего осмысленного, поэтому у меня такой сумбур в письмах. А главное, совершенно невозможно остаться одному. Вот это больше всего раздражает. И конечно, донимает жара – за все это время не было ни одного дождливого или облачного дня. В голове гул, и мысли не соберешь, а мне нужно хоть иногда о чем-нибудь думать настоящем, а не только о поносе и списках потерь. Все утро писал буквы и цифры – это то, во что на самом деле превращаются люди. Мне нужна тишина, одиночество, а тут кругом всегда суета, шум, грубые шутки, тупой хохот, ругань, идиотские разговоры, доклады, донесения, приказы. Хочется уйти ото всех подальше и одиноко побродить. Невозможность остаться одному угнетает. Поругались сегодня с Глазенапом – он приставал с разговорами, не понимая, что мне просто иногда нужно поразмышлять, послушать тишину, побыть одному. Теперь вот он хмуро и зло ходит маятником по комнате. Иногда приходится много писать – как вчера. Рука устает, болит, суставы кисти ноют. Стараюсь писать мельче, чтобы не так уставала, но на меня кричат, чтобы писал крупнее. А при этом от жары пот капает на бланки, размывает буквы. Бумаги прилипают к руке. Размажешь буквы, приходится снова все начинать. Опять ругань. Еще неприятно, что от письменной работы в темноте, а писать приходится много по вечерам, когда уже стемнеет, очень болят глаза. Пишешь при свете огарка, напрягаешь зрение, и все начинает мерцать, двоиться. Когда вернусь, придется пойти к врачу, наверно, выпишет мне очки. И все никак невозможно привыкнуть к этим спискам. Переписываю фамилии и представляю их семьи, матерей. И никто им не сможет объяснить, зачем это все было надо. От войн все равно остаются только фамилии генералов. А об этих, моих, никто и не вспомнит никогда. Читал когда-то переписку Абеляра и Элоизы, и меня тогда впервые поразило, что есть известные жертвы и есть неизвестные. Вот с Абеляром произошло несчастье, его грубые жестокие люди оскопили. И весь мир с тех пор сотни лет его жалеет. И еще сотни лет будет жалеть. А в том же письме он рассказывает, что тех, кто его истерзал, схватили, причем один из них был его слуга, который жил у него годы. Представить только, как же по-скотски надо было относиться к своему слуге, чтобы он так тебе отомстил? Так вот, этих не только оскопили в отместку, но еще и ослепили. И никто их не жалеет и не вспоминает о них, хотя им еще больше страдать пришлось. |