
Онлайн книга «Ностальгия»
— Саша, не говори так! — вскричала Шейла. — Ну, так мы уже почти дома. Недолго осталось, — сочувственно улыбнулся Джеральд. Все разом примолкли. По лицам Каткартов было ясно: они думают о своей улице в Драммойне с добрыми старыми выбеленными телеграфными столбами, с крепко вросшими в землю, прочными формами, выгоревшими красками и зноем; там взросла их семья. Туристы проезжали мимо аккуратных пастбищ и четко размежеванных участков Англии, Британских островов: эту землю возделывали веками. Эта опрятная, окультуренная упорядоченность нагоняла легкую тоску. В тридцатых годах Дуглас Уильям Гамбли, кавалер ордена Британской империи, кавалер ордена «За верную службу империи», служа генеральным инспектором почтовой службы и телеграфа в Ираке, изобрел и разработал авиаписьмо, или аэрограмму. Гамбли был одним из тех англичан, что, наливаясь помидорно-пурпурным румянцем, трудятся (или трудились) под палящим чужеземным солнцем: базарный шум, косоглазые слуги, вечерний нимбу пани, [113] партия-другая в клубе, грязные курьеры в экзотических лохмотьях — поди вколоти в них хоть сколько-то расторопности! — да мало ли что еще. И так далее. Иные обзаводились «тропическим шлемом». Другие прокладывали себе путь тростью с серебряным набалдашником. Эти люди подавали пример, которому сами же и следовали. Местный образ жизни перенимали немногие. Там, в Ираке, Гамбли насаждал строжайшую дисциплину. А как же иначе? В Ираке он осознал потребность в «облегченном послании определенного размера и веса». Международные авиауслуги между тем процветали и расширялись с каждым днем. В свете этого Гамбли разработал и отпечатал складную почтовую открытку для авиапочты: иракцы выпустили ее 15 июля 1933 года. Новую форму быстро признали; очень скоро путешественники уже пользовались ею по всему миру. В 1898 году Дуглас Гамбли находился в Индии: заведовал строительством телеграфной линии от Карачи до Тегерана… Умер он на острове Уайт в 1973 году, в почтенном возрасте девяноста двух лет. Авиаписьма (аэрограмма: «авиапочтой», «авиа») таких стран, как Индия и Пакистан, меньше размером, бумага и клей заметно низкого качества. Не все авиаписьма — голубые. В силу одним только им известной причины датчане предпочли чисто белый цвет. Американские авиаписьма — прямоугольные, характерно увесистые, самого что ни на есть целесообразного дизайна. На сегодняшний день аэрограммы освоила и Франция: у французов они небесно-голубые. А британские, маленькие, но, если замерить, длинненькие, они, разумеется, ярко-синие (на таких лучше писать красной ручкой!) — в подражание величественной, почти королевской исторической синеве. Шагая рядом с Борелли, Луиза готова была в любой момент ухватить его за руку. Веселость (непосредственность) словно бы передалась даже ее развевающимся фалдам. Подавшись вперед, она то и дело оглядывалась на своего спутника и пародийно-сочувственно качала головой: ну да, потешаясь над его несуразными теориями и замечаниями. Казалось, что они двое — против всего мира: прорубаются сквозь неодолимый натиск слов и солдатских лиц. Борелли рассуждал о социальном подтексте гренок, английских гренок; вот он присел на корточки на манер вомбата — завязать шнурок, а она обернулась, воздвиглась над ним и ни с того ни с сего потребовала рассказать ей про трость, «и без дураков, пожалуйста». — Ах ты, дурочка! — От неожиданности Борелли опрокинулся назад, упершись широкими ладонями в тротуар. — Нашла время спрашивать. А Луизу словно подменили. Прохожие замедляли шаг или, по крайней мере, оборачивались. — Не обращайте внимания, — крикнул Борелли, — она не в своем уме! — А ну говори! Не отпущу, пока не скажешь! — хохотала Луиза, наступив одной ногой на край его куртки. В жизни не вела она себя так беззаботно. За несколько секунд до того Борелли гордо вышагивал, изображая тамбурмажора. Борелли замахал тростью, взывая: — На помощь, на помощь! Я калека, а эта женщина… — И уже к Луизе: — Ну погоди, все дядюшке расскажу. Помогите! — вновь хрипло воззвал он. — Да прекрати же! — Она закрыла ему ладошкой рот. В своем родном городе они бы так себя вести не стали; Луиза, во всяком случае. Все дело в том, что сейчас они — далеко, наслаждаются собственной анонимностью. — Сам виноват. — Что? — Он взял Луизу за руку. — Учитывая, что ты меня смутила, и впрямь придется рассказать все как есть. И горе тебе, если проболтаешься! Они пошли дальше; Луиза не поднимала взгляда. — Нога тут ни при чем. Мои ноги — в превосходной форме. Это все притворство. Способ привлечь к себе внимание и сочувствие. Некоторые носят руку на перевязи. Я нуждаюсь в жалости. И Борелли двинулся дальше. — Между прочим, это трость с вкладной шпагой. — Это все ты уже мне рассказывал; прямо и не знаю, верить тебе или нет. — Луиза обогнала его на несколько шагов. — Мой дядя уверял: то, как мы ведем себя с женщинами, выявляет нашу истинную суть. И он был прав. Я врал, потому что ты… ты приводишь меня в замешательство. Кажется, мы сбились с пути. И Борелли вытащил путеводитель. Вернулись назад, свернули налево, направо, снова налево, пересекли Дин-стрит. Женщины толкали перед собою плетеные коляски, заполненные цветной капустой (и ничем больше). Уличные музыканты; один — бывший боксер. Лысеющий хипстер на кожаных «платформах» выпрыгнул из такси; под мышкой поблескивают серебристые коробки для кинопленки. Борелли пытался отвечать на Луизины вопросы про дядю: сколько ему лет, как он выглядит, каков с женщинами; словом, выкладывал всю физическую и географическую подноготную; и почему тот предпочитает жить один, и не просто в Лондоне, но в Сохо. Рассказывая, он держал Луизу за руку. Какой-то бородач блевал в канаву. — В Сохо и один — это потому что дядя воспринимает себя как экспонат в стеклянной витрине. И придирчиво себя изучает. Прошлый раз он мне сказал, этим-де объясняется его сутулость. И я ему верю. Он сказал, его комната — это, по сути дела, географический центр Лондона. Что-то вроде маленького музея. Углы и линии давят на него со всех сторон, равно как и все население вкупе. И загоняют все глубже «в себя». Как бы то ни было, он говорит, все мы — музейные экземпляры. — Так вот, значит, от кого вы набрались этих своих вздорных идей? Эй? Борелли, нахмурившись, отвернулся. — Я обещал навестить его еще раз. Он — мой родственник по матери. — Думается, он мне понравится, — промолвила Луиза, размахивая сумочкой. Подъемный кран испещрил искусственными облаками внешнюю стену кинотеатра. Как всегда, Борелли не удержался. Он остановился как вкопанный. — Любопытно видеть, как нормальность… или реальность вещей продолжается помимо наших описаний! Мы тратим время на каталогизацию объектов и животных, на истолкования и объяснения, а они между тем существуют себе, осязаемые и самодостаточные. Чем дольше живу, тем больше удивляюсь. Мы так любим классификации и характеристики. Мы стремимся понять; я, во всяком случае. Но тем самым мы лишь прибавляем что-то к природе вещей; сама природа не меняется. |