
Онлайн книга «Еврейский бог в Париже»
Мне нравилась мысль, что матрешка достанет из себя матрешку, та в свое время другую, и так будет вечно, мне нравилось возникновение красивого без помех, надоело ходить по улицам, когда ее нет, и искать в других хоть отдаленное сходство с ней. Но дочь родилась похожей на меня, правда, в ореоле ее волос. — Почему ты не пришла в больницу, когда я болел два года назад, ждала моей смерти? — Не говори глупости. Я просто знала, что ты выкарабкаешься, ты ведь всегда выкарабкиваешься. — Но в тот раз я действительно мог умереть. — Однако не умер. И вскинула на меня голубые, как у матери, глаза с кристалликом льда внутри. Трудно было возразить — не умер и привез их в Париж. Надо посвятить человеку, к которому я не сделал шаг за день до его смерти. Приятель юности, не видел его двадцать лет, мы встретились в вестибюле театра, он обрадовался мне, шагнул, я отмахнулся, а он умер на следующий день. Так вышло. Сделай шаг, скотина, к тому, кто умрет раньше тебя. — Что ты хочешь выторговать? — спрашивает дочь. — А ты? — Мне твой Париж не нравится. Тебе, конечно, хотелось, чтобы всем нравился? — Он и так… — А мне не нравится! Если бы не мама, ни за что бы сюда не поехала! — Всем интеллигентным людям… — А я не интеллигентная, представляешь — твоя дочь и не интеллигентная, что ты будешь делать! Мне Соплевка больше нравится, веришь? Но потом рассердилась на себя. — Дай щечку, я тебя пожалею, ты ведь у нас маленький. И прижалась ко мне липкими от мороженого губами. Я же готов был растрогаться, когда понял, что она нарочно это делает. Я еще не знал тогда, что на каверзные расспросы бабок-соседок, не верящих, что такая красивая женщина, как моя жена, могла полюбить меня и родить мне дочь, на их вопрос: «А папа твой настоящий к вам приходит?» — она ответит, не растерявшись: «Приходит» — и вынесет бабкам первую же попавшуюся фотографию мексиканского художника, умершего еще в двадцатых. И бабки с тех пор будут замолкать, когда я подхожу к дому, и на мое «Здравствуйте» отвечать неохотно. Не мог я не доверять ей, потому что, несмотря на все мытарства, она все-таки родилась в любви, мы так и звали ее — плод любви, и вот сейчас этот плод идет рядом и выкобенивается. — Не смей так обращаться со мной, папа! Всегда твоя любовь кончается грубостью, я тебя боюсь. Ты и сейчас ничего не понял, мама тебя любила, и ты ее потерял. — Она меня любит. — Да? — фыркнула она. — Ну и что ты имеешь в виду под любовью? Ее действительно хотелось выпороть, но я сдержался. — Она не может без меня. — Уже может. — Не смей так говорить со мной! — Мама делала от тебя аборты! Я опешил. — Она сама тебе рассказала? — Ты заставил ее убить моих братиков и сестричку, ты — страшный человек! Разве можно себе позволять все? — Зачем она тебе рассказала? — Посмотри, что ты сделал с ней! — Зачем она тебе рассказала? В апреле перед рождением этой маленькой негодяйки мы гуляли по лесу, и, несмотря на мои запреты, она уселась на еще холодной земле под дерево и стала пить шампанское, прихваченное из дома, заедая килькой, у беременных бывают гастрономические причуды, потом уснула, а проснувшись, ужасно испугалась, что я буду ее за это стыдить, и всю жизнь ждала, когда же, когда я вспомню и начну ее за это стыдить, что-то она обо мне такое выдумала. — Нельзя быть счастливым и несчастным одновременно, — сказала дочь. — Ты носишься по Парижу с самого утра, а потом приходишь с удрученным видом и хочешь, чтобы мы тебе поверили? — Но в Париже не может быть плохо! — Ну и живи с ним! Не понимаю, на что ты жалуешься? — Я думал, ты меня понимаешь. — Ты думал? Ты думал? Ты правильно думал, никто тебя не понимает, как я, даже страшно, как я тебя понимаю. — Что ты хочешь этим сказать? — Ничего. Просто мы с тобой такие. — Ничего не получится, — скажет она на Риволи. — Ничего, ничего, — повторит на бульваре Сан-Мишель и повертит головой в Тюильри, мол, не получится. Крутится колесо карусели, крутится оно над нами, трудно смотреть сквозь него на солнце. Пласты какой-то особой породы должны были сдвинуться, чтобы мы расстались. Я не разорял гнезд, я не разорял гнезд, меня оставили дома, но я не разорял гнезд. Меня оставили дома, и теперь в каждом углу меня преследует писк птенца, за что меня не взяли в Париж? Я вел себя лояльно. Найдутся свидетели, они видели меня вчера перед Домом инвалидов, где я стоял, подавленный скукой и разочарованием. От войн и полководцев остаются только монументы, кто придумал сказку о Наполеоне, кто придумал его победы, что они дали Франции — самоуважение? Неужели нация — это и в самом деле один очень глупый большой человек и все распадается в пыль ежеминутно? Кому пригодится даже упоминание об императоре? Если только сыну императора, но и того украли. Какое одиночество! Я не разорял гнезд, но меня все равно не взяли сегодня в Париж, наказали, и вот я стою перед Эйфелевой и не тороплюсь подняться вверх, я оставляю эту громаду металла детям и японцам, с меня достаточно Мопассана и его страшной смерти, с меня достаточно славы художников, что мне до славы государств, которых никогда не было. А если были, пусть предъявят доказательства. Но им нечего предъявлять, кроме маршей и могил. Земли? Чем тут гордиться? Земли всегда можно отобрать назад. Я сижу в квартире один, она решилась выйти и взяла с собой детей, я прислушиваюсь к писку птенца в гнезде под карнизом и думаю о Париже. Затем звонят, неужели вернулись, слишком быстро, подхожу к окну, чтобы взглянуть, и вижу негритянку с большим рулоном под мышкой, это она звонит. Я прячусь, потому что не ждал никакой негритянки, но звонок повторяется, повторяется, и я спускаюсь, чтобы открыть ей дверь. — Месье, — спрашивает она. — Вы — хозяин? — Нет, я — гость, хозяин уехал. Надо что-то передать? — Как жаль. Он хотел поменять обои. Я принесла образцы. Вот они. Хотите взглянуть? — Хорошо. Мы поднимаемся в комнату, и она начинает прилаживать куски обоев к стене — черные линии на зеленом фоне, золотые узоры на кремовом, их много, она долго прилаживает и ждет моего одобрения, я должен решить — какие лучше, мои вернутся и не узнают комнаты, она меняется вместе с Парижем, каждую минуту другая. Мне кажется, я слепну. Негритянка задумчиво смотрит на меня, она очень красивая, совсем молодая с грустными-грустными, цвета обоев глазами. Этот цвет мне подходит. Чем-то серебряным подведены губы. |