
Онлайн книга «Федерико Гарсиа Лорка. Стихотворения. Проза. Театр»
и лбом упираться в стену и биться о камень косный! И только в последнем сне увидеть себя бесслезной… Помимо того, есть еще две долины. Две реки. В них вода не поет, там уже смутный шум, туман, перемешанный струями ветра, который шлют горы. Это Хениль, опушенный тополями, и Дарро, окаймленный ирисами. Но все в меру, все в лад человеку. Вода и Ветер малыми дозами – лишь необходимое слуху. В этом особость и очарование Гранады. Все для внутреннего убранства – крошечный дворик, крохотная песня, миниатюрная вода и ветер, танцующий на ладони. Кантабрийское море или гулкий ветер, низвергнутый скалами Ронды, пугают гранадца, замершего, замкнутого, заключенного в раму своего окна. Приручены ветер и вода, ибо кипение стихий ломает людской звукоряд и сметает, истощает человеческую личность, которая не может взять верх и утрачивает свой кругозор и мечту. Гранадец все видит в перевернутый бинокль. Поэтому Гранада не дала героев, поэтому Боабдиль, самый прославленный из ее сыновей, уступил ее кастильцам, поэтому веками она ищет убежища взаперти, у своих крохотных очагов, разрисованных луной. Гранада создана для музыки, потому что это пленный город, заточенный в горах, город, где мелодию шлифуют, хоронят и длят стены и скалы. Музыка – наследие городов замкнутых. Севилья, и Малага, и Кадис ускользают через портовые ворота, у Гранады же нет иного выхода, кроме надмирной звездной гавани. Она затворница, чуткая к ритмам и отголоскам, – и сама как мелодия. С наивысшей полнотой ее воплощает не поэзия, а музыка, торный путь в мистику. Поэтому она не драматична, как Севилья, город Дон Хуана, город любви, но лирична, и если Севилья торжествует в Лопе, и в Тирсо, и в Бомарше, и в Соррилье, и в прозе Беккера, то Гранада – это оркестр ее фонтанов, полных андалузской тоски, и виуэла Нарваэса, и Фалья, и Дебюсси. И если в Севилье человеческое господствует и за каждой стеной бродят Дон Педро и Дон Алонсо, и принц Октавий Неаполитанский, и Фигаро, и Маньяра, то в Гранаде одни призраки блуждают по двум ее заброшенным дворцам, и лихие шпоры становятся сонными муравьями, затерянными в бескрайности мраморного пола, любовная записка – горстью травы, а шпага – хрупкой мандолиной, которую решаются тронуть лишь пауки да соловьи. Мы в Гранаде, на исходе ноября. Пахнет горящей соломой, и уже загнивают груды палой листвы. Льет, и город безлюден. Но у Королевских ворот – несколько ларьков. Горы закутаны в тучи и словно впитали в себя всю поэзию Севера. Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, служанка, берет в ларьке самбомбу и запевает песенку о четырех погонщиках: Из четверых заречных у той излуки один на сером муле мне горше муки. Из четверых заречных за тем затоном быть одному – на сером — моим законным. Зачем огня ты просишь у всей округи, а у самой в ресницах живые угли? Это мелодия вильянсико, которая звучит по всей округе и которую гранадские мавры унесли с собой в Африку, где она доныне слышится в Тунисе и поется так. (Исполняется арабский вариант мелодии.) О четырех погонщиках поют, подбрасывая в огонь солому, во всех окрестных селениях и в тех дальних, что венком оплетают горную гряду. Но близится декабрь, небо яснеет, стадами гонят гусей, и бубны, самбомбы, трещотки оглушительно заполняют город. По ночам в закупоренных домах слышна все та же мелодия, которая льется из окон и труб, будто и впрямь сочится из земли. Голоса набирают силу, улицы полнятся красочными лотками, грудами яблок, полночный колокол будит перезвон, которым монашки торопят рассвет, и все темней, все нелюдимей Альгамбра, и куры хоронят яйца в заиндевелой соломе. Уже монахини святого Фомы надевают на Пречистую деву мантилью с гребнем, а на Иосифа плоскую желтую шляпу. Уже глиняные барашки и шерстяные собачки взбегают по уступам игрушечного мха. Уже начинаются перепалки, и вот из болтовни и звона пробок, и терок, и медных ступок возникает веселый святочный романс о юных пилигримах: Два пилигрима к Папе пришли с заката, чтоб повенчал он сводных сестру и брата. У пилигрима лентой тулья повита, а у невесты шляпка из аксамита. Но у Моста Победы не скрыли дрожи, и обмерла невеста, и сватья тоже. А у престола Папы в его чертоге у жениха с невестой отнялись ноги. И спрашивает Папа, как были званы. Он отвечает – Педро, невеста – Ана. И спрашивает Папа, откуда родом. Он говорит – из Кабры, она – из Ронды. И спрашивает Папа, по скольку лет им. Пятнадцать и семнадцать — ему ответом. И спрашивает Папа, Грешны ли, нет ли. Я с ней поцеловался — звучит немедля. А девушка такое как услыхала, так разом жарче розы заполыхала. И говорит им Папа, клоня тиару: – Еще таких же грешных хотя бы пару! Колокола по Риму гремят набатом на радость пилигримам, уже женатым. Поют разгульные компании на перекрестках, поют дети вкупе с няньками, поют пьяные красотки в экипажах с завешенным окошком, поют в тоске по родным местам солдаты, фотографируясь на хенильской набережной. Это сама радость, улыбка улиц, и андалузский задор, и все обаяние народа неистребимой культуры. Но вот, миновав одну за одной людные улицы, выходишь к иудейской окраине и видишь пустыню. И слышится вильянсико совсем иного склада, полного темной тоски. Кто поет? Это и есть сокровенный голос Гранады, плакучий голос, эхо схватки Востока с Западом у двух заброшенных замков, населенных тенями. Дворца Карла Пятого и Альгамбры. Любовь моя проходит, проходит мимо. Лицо под тенью шляпы неразличимо. Несносны эти шляпы, сплошные прятки. Такую же в отместку куплю на Святки. Смолкает последняя колядка, и город засыпает в январском холоде. Но к февралю все ярче и золотистей солнце, и люди выбираются на свет, на загородные пирушки, в оливах повисают качели, и слышится то же плясовое «ухуху», что и в горах испанского Севера. По всей гранадской округе поет народ в лад потаенной воде под ледяной пленкой. И, толкаясь у качелей, разглядывает ножки, подростки – в открытую, взрослые – украдкой. Но ветер еще пронизывает до костей. |