
Онлайн книга «Факультет патологии»
Марленко заставлял одеваться нас в поганые, с гвоздями сапоги, вонючие телогрейки и стеганые штаны, по тысяче раз одетые другими, — у солдат все общее, — и пахнувшие мерзким шапки со звездой (звезда не пахла, она блестела). Потом он вез нас за город на машине и там начинались «полевые занятия». Этот кретин заставлял нас ползать, окапываться, делать марш-броски по два километра, разворачиваться в цепь, залегать в лесу или кустарниковой местности. (В другой мы не залегали — в другой нас бы видно было.) И в любую погоду — в грязь, дождь, снег, слякоть — мы ползали по полю, полям, лесам — животами, — и он нас учил, что значит быть солдатом. Причем его абсолютно не интересовало время (жены у него, видимо, не было, а с Клавой он все сделал): он факал его, как Клаву. Я любил наблюдать его желваки, когда он говорил: — Не уложимся в положенное время, останемся еще, будем стараться и выполним положенное хорошо. А спешить нам некуда. Времени у времени достаточно. Это была его коронная поговорка. Не понятно только, как она ему в голову пришла. И он привозил нас, голодных, обессиленных, вместо пяти и в семь, и в восемь, и в девять вечера, когда на кафедре уже никого не было. Даже дежурного. Но у него был ключ от кладовой-раздевалки. И чувство выполненного долга невольно разливалось по его лицу. И желваки играли воинственно. И так он делал каждый день, и знали его все факультеты, как и вообще всю эту … кафедру. Я понимал, что они окопались тут (пользуясь их языком) очень неплохо, платили им много и за звезду, и за преподавание, попасть на такую работу было сложно, и нужно было уметь извернуться, в армии-то им не особо хотелось сидеть, там так не поживешь, как здесь, на свободе. А чтобы по своей дубовой закаленной привычке напоминать себе немного армию и не скучать, они мучили нас, издевались над нами и играли, развлекаясь, в строгих командиров. Им хотелось на наших головах устроить себе подобие армии. Причем эта кафедра не подчинялась никому, даже ректору, а только министерству обороны, таков был приказ самого Гречко. Эти дебилы даже здесь, в институте, старались насадить вояк и военную власть, на всякий случай, вдруг что случится… А что случится?.. Я не терпел вояк, органически, большинство из них за то, что они пытались обломать меня, и бился с ними страшно, ни в чем не уступая или максимально стараясь вывести из себя. Этим и вознаграждался. Какая жалкая награда за безвозмездно потерянные дни жизни. Каждое мое появление не обходилось без скандала, и вся группа усиленно этого ждала. (У нас была еще та группа.) Вот и сейчас п/к Сарайкоза, нач. огневого цикла, которому сдавать в эту сессию экзамен, ведет занятие и смотрит на меня. — Ты это что же себе, Ланин, думаешь? — А что? — не понимаю я. Юстинов тихо говорит на весь класс: — Старые друзья встречаются вновь. — Что, ты особый? Или тебе позволено приходить в любом виде на военную кафедру, да? — Он уже взлетел на высокую ноту. — Нет, — говорю я. Все полегают. — Тебе острить еще хочется, показать какой ты из себя херой. — Он оговаривается, не знаю, умышленно ли, но не поправляется. — Выставить себя перед преподавателем, экий ты, и класс, чтоб полюбовался. — Да в чем дело? Короче, — спрашиваю я. Я знаю, что сейчас будет, но не могу же я не вывести его из себя и не схватиться, и не получить наказуемого удовольствия. — Короче! — орет он. — Значит, я для этого кровь под Сталинградом проливал, для этого в Сибири раненый полз, выживая, бился, жизни своей не жалел, — он раскрыл еще шире рот и заорал: — чтобы ты нестриженый приходил на занятия! Все молчат, зная Сарайкозу. И чего он не погиб, думаю я. Зачем ему надо было выползать? Хотя я коротко подстрижен еще с прошлого раза, нашего предыдущего свидания. — Вон из класса! И чтобы через тридцать минут доложил о выполнении задания, и никаких этих пейсиков или бачков на лице, лицо солдата должно быть чисто. — Хрустально, — бормочу я. Сидит с десяток, как минимум, обросшей, чем я, но этому кретину доставляет удовольствие третировать только меня. Сначала он цеплялся еще и за Юстинова, но тот умный: теперь ему жопу лижет. — Во-первых, не «вон», а научитесь обращаться, как надо. Группа уже предвкушает, что сейчас будет. — Во-вторых, вам никто не давал права повышать на меня голос и орать, мы еще пока не в армии, а в стенах педагогического института. А в-третьих, я стригся на прошлом занятии, и я не миллионер, чтобы делать это каждый раз, выполняя ваши прихоти. Я знаю, на них это действует — с деньгами. А где мне их взять, я и так сюда доехал на сданную кефирную бутылку. — Да как… — орет он, потом спохватывается и понижает тон до шипящего ужасом шепота: — ты смеешь со мной так разговаривать, тебе кто позволил! Или надоело в институте учиться, да? И никакие папы на помогут. — Мне никогда никакие папы не помогают, я сам себе голова. — Пустая голова, — орет все-таки он, — выполнять приказание, без разговоров, и через полчаса доложить. Я сажусь. — Что?! — Пока не обратитесь нормально, ничего не буду выполнять. — Боец Ланин, встать! — Стекла трясутся в окнах. — Не орать! — ору я. Все зажимают рты кулаками, кто ладонями. Он опускает голос в свистящий шепот: — Немедленно марш в парикмахерскую, привести себя в порядок и доложить о выполнении задания. Я знаю, что мне придется идти, нам ему еще экзамен сдавать и от этого дегенерата никуда не денешься. Но вывести его из себя за свою голову хочется. — Денег нет у меня. Он достает из кармана и отсчитывает монетки. — Потом вернешь, на следующем занятии. Я злой ужасно. — Да, как же, разбежался. Вам это надо, вы и платите, я живу на одну стипендию, а каждый платит за свои удовольствия. — Что?! — орет он. Но я уже хлопаю дверью с шумом. Будь ты проклят, говорю я. Как тогда Ермиловой. Вот компания подобралась, не институт, а какая-то шизофреническая военная клоака. До парикмахерской идти пять минут и пять обратно, всего дают на эту процедуру полчаса, вы представляете себе, что можно сотворить с головой за двадцать минут и тридцать копеек. Потоки ужаса, разноступенчатые, они могут сделать на вашей голове, эти кем-то созданные и никем не проклятые, тридцатикопеечные цирюльники. Я захожу в парикмахерскую, злясь. Она смотрит на меня. — Куда тебя стричь, уже дальше некуда. Хоть эта понимает, а тому козлу все мало. — Стригите куда угодно, — безразлично говорю я, оставляя тридцать копеек сразу на мраморе угла. Через полчаса я захожу в класс, постучав предварительно. |